Сто дней, сто ночей
Шрифт:
Он не договорил. Смураго подскочил к баррикаде, закрывающей доступ из коридора в наш вестибюль, и, грозя автоматом, как-то тонко, совсем по-поросячьи, взвизгнул:
— Врешь, сволочь! Не на тех напал! Хочешь нас сагитировать? Не выйдет!.. Попробуй — возьми!..
Бондаренко кладет здоровую руку на плечо Смураго.
— Брось, Михаил. Они все равно не поймут. Не порти себе кровь. А нас все равно не взять им! Слышишь, не взять!
— Ну погоди, ну погоди! — отходя от забаррикадированных дверей, грозит Смураго. — Мы еще посмотрим, чья возьмет!
Немцу, по-видимому, захотелось ответить тем же,
— Хо-хо! Русский ругайсь… Доннер веттер. Теперь мы будем не просто убивайт, мы будем карашо сдирайт ваша… ваша… мех! — нашелся немец.
— Заткни глотку, фашистская гадина! — неожиданно рявкнул Сережка.
Пока шла эта перебранка с офицером, немецкие солдаты уже подползали к нам с обеих сторон вдоль стен, стараясь незаметно подкрасться к окнам и дверям.
Мы выжидаем. Главное — надо экономить патроны. Немцы рассчитывают встретить шквальный огонь и потому подкрадываются осторожно. Первым стреляет Доронин, стоящий у крайнего окна слева в паре с Шубиным.
Немцы отвечают ливнем автоматного огня по окнам. Пули выковыривают кирпич и разбрызгивают град осколков.
Я и Сережка поворачиваем стволы вправо. Середину защищают Смураго и Пахомов. Ситников и Бондаренко — центральную баррикаду за нами. У меня в диске кончаются патроны. Беру карабин. В нем три патрона. Израсходовать их — значит обезоружить себя. На всякий случай я подбираю кирпичи и складываю на подоконник.
К полудню немцы целой ватагой бросаются к дверям главного подъезда. Смураго длинной очередью лупит в упор.
Пахомов делает два выстрела и растерянно смотрит на винтовку. Кончились патроны. Тогда он берет винтовку за ствол и встает за дверной косяк. Смураго следует за ним и становится напротив.
Первые два немца, получив по удару прикладами, молча падают на пол.
Мы с Сережкой швыряем кирпичи и орем что есть силы. За нами у забаррикадированных дверей рвутся гранаты, расщепляя мебель.
Рыжеусый высокий немец залезает в окно, которое теперь никто не охраняет, и подбирается к Пахомову и Смураго сзади.
— Митька, фриц! — кричит Сережка, ткнув рукой в сторону рыжего.
Он хватает кирпич, но я отстраняю его руку и беру карабин. Пригнувшись, перебегаю вправо.
Немец поднимает автомат, направляя его на Пахомова и Смураго.
— Хальт! — кричу я над самым ухом рыжего.
Он на мгновение поворачивает голову в мою сторону и широко раскрывает глаза, точно встретил знакомого. Я с размаху тычу ему в лицо ствол карабина и нажимаю на спуск. Что-то липкое на секунду ослепляет меня. Я протираю глаза и стараюсь не смотреть на убитого. Но рыжий точно притягивает меня магнетической силой. Он все еще смотрит на меня внимательно и зловеще. Зажмурив глаза, отхожу от него.
Смураго что-то кричит, но я ничего не слышу. Рыжий стоит перед глазами и скалит удивительно белые зубы, словно они слеплены из снега. «Наверно, искусственные», — думаю я.
Сережка все еще в ярости сжимает кирпич. Я поднимаю карабин и выпускаю оставшиеся два патрона в перебегающих мимо окна немецких солдат. У второй баррикады что-то сильно грохочет. Варфоломеев как-то задом отскакивает от груды мебели, потом опускается на колени, несколько секунд смотрит на соседа и падает лицом вниз.
Сережка подбегает к баррикаде, хватает
винтовку Варфоломеева.Сумасшедший боец дико вращает глазами. Иногда он скулит и снова порывается броситься к двери. Тогда его задерживают и сажают на место.
Вслед за Варфоломеевым падает Пахомов.
Смураго возвращается на прежнее место, к внутренним дверям. Теперь отстреливаются только четверо. Иду к Ситникову и прошу обойму. Он вытаскивает из кармана два патрона и с виноватой улыбкой отдает мне.
Возле окна, где стоят Доронин и Шубин, в разных позах лежат до десятка немцев. Наверху опять стрекочет свисток и раздается команда. На этот раз голос непохож на давешний. Немцы затихают, мы с трудом переводим дыхание, точно пронесли на плечах огромную тяжесть.
Может быть, эта тишина — очередная хитрость врага? Ждем.
Нет, непохоже. Возле окон только убитые. Вдоль стен никто не крадется.
И вдруг всем становится ясно: они выдыхаются. Они не в силах больше атаковать нас.
— Если не могут взять в лоб — значит, придумают какую-нибудь каверзу! Все равно в покое они нас не оставят, — говорит Сережка.
Ко мне подходит Бондаренко.
— Ты знаешь, кого прикончил? — спрашивает он.
Воспоминание о рыжем знобящим холодком пробегает по телу.
— Обер-лейтенанта, — объявляет младший лейтенант.
Мне почему-то абсолютно безразлично звание убитого. Я по одному вставляю оба патрона в магазин карабина и закрываю затвор. Бондаренко подбирается к немцу и приносит автомат, о котором во время схватки я совершенно забыл.
— Вот возьми, — сует он мне оружие.
Я смотрю на вороненую сталь автомата, на котором все еще краснеют пятна крови, и мотаю головой.
— Не-е надо! Пусть Подюков берет.
Бондаренко удивленно смотрит на меня, потом кладет оружие на подоконник и отходит.
Я снова вижу улыбающегося немца, отражение которого поместилось на блестящей рукоятке затвора, и закрываю глаза. Желудок сжимается в судорожных спазмах тошноты.
Быстро сгущаются холодные сумерки. Из нашего окна виден кусок неба. На этом куске вспыхивает несколько звезд. Я смотрю на самую яркую и ни о чем не думаю. Мне тяжело о чем-либо думать: на это не хватает сил. Мои товарищи тоже ни о чем не думают — это я знаю наверняка. Все мы смотрим в окна и просто ждем тишины. Пожалуй, это первая ночь, которая нам желанна, как возлюбленная, как спасение, как жизнь! И все же каждый из нас готов скорее умереть, чем сдаться.
Над нашим домом шипят мины и с треском шлепаются на берегу. На «Красном Октябре» по-прежнему грохочет ожесточенный бой.
У Данилина началась бредовая горячка. Он выкрикивает бессвязные слова каким-то чужим, писклявым голосом. Савчук сидит возле него и время от времени зовет:
— Данилин, друже…
Смураго делает два выстрела на шум, который раздается по ту сторону баррикады. Это хорошо. Пусть думают фрицы, что у нас боеприпасов непочатый край. Смураго стоит у дверей, переступая с ноги на ногу. Под его сапогами хрустит известковая пыль и битый кирпич. Я замечаю, что он часто подносит руку к глазам. Неужели плачет? Да, ему есть о чем плакать. И, может быть, уже не первую ночь. И скрип под ногами только заглушает его сдавленные солдатские рыдания.