Сто дней
Шрифт:
Поль, заместитель координатора и второй человек в Кигали, знакомил меня с премудростями оформления и прохождения официальных бумаг, с секретами и тонкостями правильного выполнения срочных заданий, с назначением белых, синих, зеленых копий. И когда он объяснял, какой должна быть ширина табулятора при написании заявки на осуществление проекта, направляемой в адрес опекающей нас географической секции, то я задерживал дыхание, не потому, что это дело было увлекательным, а просто чтобы мало-мальски понять то, что вдалбливал в меня Поль.
В отделе никогда не было шумней, чем на похоронах у протестантов. В коридоре стоял мощный радиоприемник размером с духовку, но и он осмеливался вещать только шепотом. Далекие голоса Swiss Radio International [4] звучали тихо-тихо, очищенные передачей на длинных волнах от всех режущих слух высоких и низких тонов. Толстый серый ковер с швейцарскими крестами бордового цвета — умаляясь до точек, они затем и вовсе растворялись в ворсе — поглощал любой дерзкий звук: например, от удара карандаша, когда я ронял его на резопаловую крышку моего письменного стола или когда Маленький Поль чихал, что происходило на дню не менее пятидесяти раз. Заместитель часто страдал простудой, не переносил кондиционера, однако как человек воспитанный чихал с закрытым ртом, к тому же уткнувшись носом в локоть. Ровно в четырнадцать часов радио уходило на перерыв, после чего только застенчивый шепоток Поля долго-долго свидетельствовал о том, что я находился в офисе не один. Посольство казалось мне тогда мавзолеем-холодильником, без малейших
4
Международное швейцарское радио (англ).
После окончания рабочего дня, то есть после пяти, у меня оставалось около часа, чтобы прогуляться по Кигали при дневном свете. Я смотрел на оживленное движение по авеню Мира, выпивал стакан бананового лимонада в «Пальме» — вот, пожалуй, и все, чем столица могла развлечь иностранца. Кигали был провинциальным городом — сонным, аккуратным, опрятным, скучным. Резидент германских колониальных властей, по имени Кандт, основал его в начале века где-то в географической середине древнего королевства, неподалеку от брода в реке Ньябаронго, через который в страну пришли первые белые: австрийский картограф Оскар Бауман, граф Густав фон Гётцен, а вскоре и герцог Мекленбургский. Поселение лежало на перекрестье четырех дорог, соединявших Уганду на востоке с Конго, а низины юга с плоскогорьями севера. По этой причине Кигали вскоре стал торговым центром страны.
Здесь оседали и продавали свои товары купцы из Индии и с Аравийского полуострова. Немецкие, французские, бельгийские торговые дома открывали свои филиалы. Господ из Европы охранял полк аскари — чернокожих солдат с побережья Индийского океана. Какое-то время казалось, что поселение обретет черты настоящего города, первого в стране, где до этого люди жили в деревушках, разбросанных по холмам.
Когда война в Европе была немцами проиграна и бельгийцы получили свою долю из конкурсных земель, Кигали начал приходить в упадок. Новые хозяева относились к каждому более или менее крупному населенному пункту с подозрением, видя в нем рассадник распущенности и питательную среду для протестных настроений. Они разделяли и властвовали, поддерживали старую королевскую династию и самого мвами, который восседал в своей резиденции далеко от Кигали, что не мешало ему видеть, как с развитием нового города его влияние на состояние дел в стране стремительно падает. У бельгийцев была собственная столица — Астрида, переименованная потом в Бутаре. Только после свержения монархии в ходе революции 1961 года и изгнания бельгийцев для Кигали вновь наступила пора расцвета. Молодая республика нуждалась в столице, в которой не было бы места прежним правящим кланам. По этой причине началась активная застройка Ньяругенге — восточного склона центрального холма. Новые улицы асфальтировались и освещались, на них селились люди с достатком. Беднякам, отовсюду стекавшимся в город, участков под жилища не выделяли, поэтому в болотистых низинах возникли стихийные поселения. Землю в узких долинах облагораживали, в город оттуда везли маниок, бананы, фасоль, кофе. Со дна болот люди брали глину, лепили из нее стены хижин и там же, на болотах, срезали папирус, чтобы сплести крышу. Настоящих трущоб страна не знала. В общем и целом Кигали был уютным местечком — с метеными улицами, с тенью от палисандровых деревьев и куда более безопасным, нежели многие города Европы. И потому — ужасно скучным. Посмотреть фильм вместе с другими жителями не представлялось возможным, не было театра, концерты не устраивались. Казалось, люди здесь не нуждались в развлечениях, — напротив, они любили дни ничем не знаменательные, однообразные. Чем меньше происшествий, тем лучше, спокойнее.
Лишь субботы вносили в мою жизнь некоторое разнообразие. Я бродил по Кьову, кварталу дипломатов и чиновников высокого ранга, обходил центр и держался южной стороны, пока дорога не приводила меня в район возле мечети. Там, в исламском квартале, я покупал в ларьке порцию жареного мяса, пил, вкушая его, пиво и смешивался с толпой перед Региональным стадионом. Иногда поднимался на один из холмов, оставлял позади себя покрытые асфальтом улицы и удалялся в поля.
То, что кормило людей, росло вперемешку: банановые деревья рядом с темно-зеленым маниоком, высоченные стебли проса, которое они называли здесь сорго, и авокадо среди кофейных деревьев… Как когда-то в Эдеме. Мне нравилось ходить по узким тропинкам, петляющим по плантациям и соединяющим простые, обмазанные навозом кирпичные хижины. Дворы стояли в окружении миатси— растений с трубчатыми, толщиной в карандаш стеблями; их легче было представить в воде, чем на суше. Дальше дорога вела сквозь рощу из эвкалиптов и пиний, иглы которых клонились долу, как длинные ресницы. Землю укрывал ковер из цветов с темно-фиолетовыми лепестками, и мне казалось, что за мной следят тысячи кошачьих глаз. Потом от деревьев вдруг отделялись какие-то фигурки, они приближались ко мне бесшумно, крадучись, робко, уже можно было различить лица, и в конце концов я оказывался в центре детского хоровода: меня окружали полуголые мальчишки в драных штанишках и девчушки в заскорузлых от грязи рубашонках. Юные обитатели горных хуторов, чья кожа была раскрашена красной глиной, опасливо поглядывая, стояли в выжидательных позах, но вдруг по чьему-то неведомому мне знаку внезапно переставали бояться и радостно бросались на белого человека, кричали умуцунгу! умуцунгу!, тянули меня за брюки, старались протиснуться между ног.
Шум привлекал других детей, они прибегали с полей гурьба за гурьбой, и я видел уже не детей, а гномов и горных духов и не знал, настроены они дружелюбно или намерены разорвать меня, что сделали бы тогда играючи. Ребятня пахла жизнью — коровьим навозом и простоквашей, и однажды я подумал, что было бы не так уж и плохо стать таким же, как любой из этих мальчишек. Кожа у меня была бы черной, голова — кучерявой, я бы знал, как меня зовут, но не знал бы, как пишется мое имя. Зато мог бы с легкостью перечислить загадочные пока для меня названия разных растений — имхати, аматеже, бикатси, аматунда… И этот терпкий запах не ударял бы мне в нос: просто потому, что я бы сам пах так же — пашней, молоком, скотиной.
Первые недели моей жизни и работы в Кигали пришлись на последние дни старого доброго времени, на последние минуты мира, а любому миру свойственна скука. Не прошло и трех месяцев, как все обратилось в свою противоположность и из-за маски нормального бытия выглянуло чудовище. Но в дирекции приближение катастрофы почти не ощущалось. Ощущалось, пожалуй, лишь легкое беспокойство, едва ли угрожавшее реализации наших проектов. Правда, сильную озабоченность вызывало падение цен на кофе. Американцы вышли из международного договора об экспорте этого продукта. Высокими ценами во времена холодной войны янки старались не допустить, чтобы крестьяне, выращивающие кофейные деревья, брали сторону коммунистов, теперь же коммунистов не было, и американцы потеряли
интерес к искусственному поддержанию цен. В марте, перед моим приездом в страну, экспортные кооперативы получали девяносто центов за фунт арабики. Месяцем позже, в апреле, это были еще семьдесят. До октября включительно цены вроде бы понемногу росли, затем, ровно в тот момент, когда повстанцы начали наступление, они рухнули. В конце года крестьяне еще получали половину того, что им платили в январе, — смехотворные сорок семь центов. И постепенно все разорились. Сначала крестьяне, потом обжарщики, а под конец и фирмы-экспортеры. А из чего состояла экономика этой страны? Из тридцати пяти тысяч тонн кофе. Да из парочки чайных кустов. Цена не поднялась ни в январе, ни в феврале и ни в марте. Мы радовались жалким пяти центам, на которые цена за фунт выросла в апреле. Радовались тому, что падение прекратилось и что в течение всего следующего года цена не опускалась ниже пятидесяти центов. Чтобы удержать цены на сносном уровне, дирекция платила крестьянам пятьдесят миллионов. Не помогало. В казну не поступало больше доходов, и деньги, это успокоительное средство для всех недовольных, у правительства кончились. Чиновники принялись искать новые источники бюджетных поступлений. Не зря говорится: чей хлеб жую, того и песенки пою. И когда президент перестал набивать клювики и делать это стали другие люди, птички вдруг запели — каждая на свой лад. В Гисвати, по слухам, крестьяне вырывали кофейные деревца и сажали на их месте бананы. Пиво из них всегда можно было продать, важнее же всего было то, что пиво не облагалось таким высоким налогом, как кофе.Время работало против нас, каждый день приближал столицу, да и всю страну, к катастрофе, а вот мне жилось с каждым днем все лучше.
В приюте пресвитерианцев я прожил более двух недель — дольше, чем планировалось. Ссылались на краску, которая должна была со дня на день поступить в Кигали из Швейцарии. Я же считал отсрочку с переездом испытанием на стойкость к фрустрации — это выражение часто употреблялось в дирекции и обозначало обязательное свойство успешного кооперанта, каковым в результате обучения и добросовестного исполнения своих обязанностей должен был стать и я. Марианна, координатор, говорила о жилье, но не о квартире и уж тем более не о доме, и потому я был уверен, что меня поселят в какой-нибудь дыре на окраине города. В лучшем случае на верхнем этаже одного из захудалых домов возле центрального рынка — единственном месте в Кигали, где слонялись парни с воспаленными глазами и гнилыми зубами.
Внутренне я готовился к очередному испытанию по части смирения, к уроку, каким из сердца избалованного европейца будут удалены последние остатки высокомерия. И когда Маленький Поль привел меня в особняк Амсар, я подумал, что надо мной решили подшутить. Никто из моих родственников и мечтать не мог о жизни в таких сказочных условиях. Одноэтажный белый дом, пять комнат и веранда, выходящая в сад, — хотя слова «сад» конечно же недостаточно, чтобы описать разноцветное море пушистой каллиандры, Христовых терний и лантаны. Половину участка прикрывала тень от ветвей эритрины. Вокруг усадьбы высилась четырехметровая каменная стена, начиненная битым стеклом. И это было еще не все. У крыльца стоял мой служебный автомобиль «тойота корола» — подержанный, с парой вмятинок и царапин, но это же такой пустяк! Теперь у меня была машина!.. Все эти привилегии немного смущали — я не понимал, чем их заслужил. Позже, однако, узнал, что особняк Амсар не был личной наградой. Международная организация при всем желании не могла бы найти в Кигали скромное жилье, никто не рискнул бы продать дом европейцу в обход известных кругов. Многие разбогатели, поставляя иностранцам самые разные вещи: дорогие автомобили, модную одежду, офисную мебель, аппаратуру для обеспечения безопасности. И разумеется, всегда это были одни и те же люди, абаконде— люди с севера, после путча в 1973 году они верховодили в стране.
Я недолго испытывал смущение, дирекция знала, как сделать человека подходящим для его должности. Желая быть достойным дома и автомобиля, я начал относиться к своей работе серьезнее, прибавил уверенности в себе, тон моих разговоров с людьми стал вежливее и тверже. Если я сталкивался на работе с волокитой, если на почте опять не было марок, если пришедший из Центрального управления пакет не был отправлен по назначению и от меня хотели отделаться привычными, до сих пор беспроигрышными отговорками, то теперь я требовал немедленного устранения недостатков и недочетов. Своей внешности я тоже придавал теперь больше значения: каждое утро надевал свежую рубашку, тщательно брился. Пусть работа была по-прежнему однообразной — отныне я сознавал свою ответственность. И видел ее не в самой работе, а в привилегиях. Мне нужен был дом, чтобы вечером я мог отдохнуть; нужна была собственная машина, чтобы меня не изматывали поездки на автобусах и такси. Все это доказывало, сколь важной была моя должность. Чтобы получить представление о работе дирекции, мне надо было увидеть, как реализуются проекты, и для этого я отправлялся со своим начальником, что называется, в поле. Страна невелика, и поездки были недолгими; до озера, где находилось училище лесного хозяйства Ньямишаба, мы добирались часа три. Местные жители встречали нас с уважением, если не с подобострастием. Директор училища приказал построиться выпускникам. Десятка два парней, с короткой стрижкой и в синих спецовках, вздернув подбородки, вытянулись по стойке «смирно» возле своих парт. Вызванный первым отступил на полшага в сторону и пробубнил ряд латинских названий — Podocarpus falcatus, Magnistipulata butayei, Macaranga neomildbraedania, — обозначающих святую троицу деревьев, которые выращивают для получения деловой древесины и поделочных материалов. Второй парень привел данные о применении того и другого при изготовлении инструментов и в плотничном деле, третий описал достоинства и недостатки означенных деревьев — предрасположенность к поражению древоточцами, медленный рост, интенсивное поглощение влаги из почвы. В целом все это казалось заученными фразами, звучавшими из уст синеблузых служек лесоводства, которые творили молитвы о его процветании, не понимая толком ни слова. Затем, уставившись на меня, выпускники прокричали muraho, monsieur I’administrateur, muraho!, и я было подумал, что в следующую минуту прозвучит национальный гимн и взовьется флаг, но Поль потянул меня за рукав во двор училища, откуда открывался вид на озеро Киву.
Над нами кружили чайки, исчезали в пенных гребнях волн, вновь появлялись вдали, поверх рыбацких лодок, с криком собирались в стаи.
Так эти парни выражают благодарность, сказал Маленький Поль, заметив мою озадаченность и словно прочитав на лице немой вопрос. И у них есть все основания, чтобы благодарить нас. Жестом заговорщика он неожиданно приложил палец к губам и обвел взглядом окрестности: явно хотел убедиться, что нас никто не подслушивает. Тридцать тысяч, прошептал он немного погодя, каждый из них ежегодно обходится нам в тридцать тысяч швейцарских франков. Тех, кого я только что видел, можно назвать фронтовиками — в этой стране идет непрерывная война за каждое дерево. Бравые ребята встают нам, конечно, в копеечку, но иного выхода нет. Кто-то же обязан нести весть о нашей миссии обитателям холмов и долин. Или мы должны позволить крестьянам вырубать остатки леса, чтоб они куковали потом на голой, изъеденной эрозией земле? Нет, позволить этого нельзя — в конечном счете мы все хотим оказаться в раю, а разве можно попасть туда, не совершая добрых дел? Его речь звучала как оправдание, и я не понял, от кого или чего надо было защищать училище. Лишь позже узнал, в каком бедственном положении находится это учебное заведение. Каждый год оно выпускало более двадцати дипломированных специалистов лесного хозяйства, но они не могли найти себе работу по той простой причине, что в стране вообще уже не было лесов. По сути дела, они здесь и не требовались: крестьяне предпочитали выращивать кормовые бананы, чтобы варить из них пиво. В стране оставались лишь два более или менее крупных лесных массива — тропические леса на склонах гор Вирунга (их не трогали, потому что в них обитали гориллы, на коих можно было делать хорошие деньги) и Ньюнгве, последний еще уцелевший девственный лес. Он был нашей первейшей заботой: крестьянам не терпелось вырубить и Ньюнгве, жечь потом костры и жарить на них подстреленных обезьян.