Шрифт:
Глава первая
Ее прозвали Могила: любой секрет, личная или просто конфиденциальная информация скрывались в ней навсегда. С ней можно было чувствовать себя в безопасности, с ней ты верил, что тебя не осудят, и даже если осудят, то молча, ты об этом никогда не узнаешь. И при крещении ей досталось идеально подходящее имя — на ее родном языке оно означает «постоянство и верность». Тем мучительнее было навещать ее в таком месте. Физически мучительно, не только душевно: Китти ощущала реальную боль в груди, точнее — в сердце. Боль появилась, едва она решилась на эту поездку, боль нарастала теперь, когда Китти добралась до места, боль стала невыносимой от сознания, что все это не сон и не учебная тревога. Жизнь
Китти медленно пробиралась лабиринтом частной больницы, преодолевала крутые лестницы, хотя могла бы подняться на лифте, намеренно сворачивала не в ту сторону, любезно пропускала всех вперед при малейшей возможности, особенно пациентов, передвигавшихся с черепашьей скоростью, опираясь на ходунки и влача за собой шест с капельницей. Она чувствовала на себе взгляды — видно же, человек в растерянности без толку кружится по коридорам. Китти с готовностью ответила бы всякому, кто окликнул бы ее, — все, что угодно, лишь бы оттянуть момент, когда придется войти в палату Констанс. Наконец все отсрочки исчерпались, она достигла тупика, полукруглой площадки с четырьмя дверями. Три двери были приоткрыты, из коридора можно было видеть пациентов и визитеров, но Китти не под силу оказалось заглянуть туда, да и зачем: и не присматриваясь к номерам палат, она догадалась, в какой именно лежит ее наставница и подруга. И была благодарна за последнюю отсрочку — закрытую дверь.
Китти постучала легонько, будто надеясь, что ей не откроют: она все сделала, приехала навестить — и не попала. Дело сделано, она свободна от всего, даже от вины. Та крошечная часть души, что еще не рассталась с логикой, напоминала, как глупа и дурна подобная надежда. Сердце билось глухо, подошвы заскрипели, когда Китти принялась переминаться с ноги на ногу. От больничного запаха ей делалось дурно. Ужасный запах. Накрыло волной дурноты, Китти глубоко вдохнула и взмолилась: верните мне умение владеть собой, верните то, что якобы дается человеку с годами, — и я сумею пережить эту минуту. Она все еще глядела себе под ноги и отсчитывала размеренные вдохи, когда дверь приоткрылась и Китти, так ни к чему и не приготовившись, оказалась лицом к лицу с медсестрой — и с Констанс, с тем, во что превратилась ее Констанс. Она заморгала, но почти сразу же сказала себе: нужно притворяться, Констанс не должна видеть, какое ошеломляющее впечатление производит на гостью. Китти попыталась что-то сказать — на ум ничего не приходило. Ничего забавного, ничего обыденного, вообще ничего, чтобы стоило сказать сейчас человеку, с которым крепко дружили десять лет.
— Впервые вижу — кто такая? — первой нашлась Констанс, французский акцент пробивался в ее речи и после тридцати с лишним лет жизни в Ирландии. Вопреки ее внешнему виду голос оставался сильным, надежным, подбадривающим — как всегда. — Вызовите охрану, пусть ее немедленно выведут.
Медсестра с улыбкой открыла пошире дверь и вернулась к пациентке.
— Я могу попозже зайти, — выдавила из себя наконец Китти. Она отвернулась, чтобы не смотреть на процедуру, но ее взгляд наткнулся на какие-то больничные атрибуты, и Китти сделала еще один полуоборот, отыскивая что-то нормальное, простое, повседневное, на что она могла бы смотреть, притворяясь, будто находится вовсе не в больнице, и нет этого запаха, и ее подруга не умирает.
— Я почти закончила. Осталось только температуру померить, — сказала сестра, засовывая кончик градусника в ухо Констанс.
Китти вновь отвела взгляд.
— Сядь тут, — позвала ее Констанс, указывая на стул возле кровати.
Китти не смела встретиться с ней взглядом. Да, это неприлично, однако ее глаза непрерывно косили, их словно магнитом притягивало то, что не напоминало о больных и болезни. Например, гостинцы, которые Китти принесла с собой.
— Вот тебе цветы. — И она поглядела по сторонам в поисках сосуда для букета. Констанс терпеть не могла цветы, она оставляла
умирать в вазе любые приношения, которые несли ей, пытаясь улестить, извиниться или добавить красок ее офису. Китти прекрасно это знала и все же купила цветы, купила именно потому, что за ними стояла очередь — еще одна желанная задержка на пути.— Ох ты! — сказала медсестра. — Что ж вас не предупредили, что с цветами в палату нельзя.
— А, хорошо, сейчас я их унесу. — Китти вскочила, с трудом скрывая облегчение, и рванулась к двери.
— Я заберу, — сказала сестра. — Оставлю в регистратуре, заберете с собой домой. Такой красивый букет, не пропадать же ему.
— Зато я кексы прихватила! — Китти вытащила упаковку из сумки.
Медсестра и Констанс снова переглянулись.
— Да вы что? И кексов нельзя?
— Шеф предпочитает, чтобы пациенты питались только больничной едой.
Китти протянула контрабанду сестре.
— Забирайте и их домой! — рассмеялась та, проверяя показатели градусника. — Все в порядке, — с улыбкой сообщила она Констанс, и эти две женщины обменялись понимающими улыбками, словно эти слова значили что-то совсем другое, ну конечно же, они имели какой-то другой смысл, чему тут быть в порядке? Рак пожирал Констанс, волосы после радиотерапии немного отросли, но торчали неровными прядями, под больничной рубашкой выступали ключицы, из обеих рук тянулись провода, трубки, а руки-то исхудавшие, в синяках от уколов и капельниц.
— Хорошо, я про кокаин под дном сумки не проговорилась, — сказала Китти, едва за сестрой захлопнулась дверь (та весело рассмеялась уже в коридоре). — Я помню, как ты не любишь цветы, но я растерялась. Чуть было не притащила золотой лак для ногтей, духи и зеркало — типа шутка.
— Вот и принесла бы. — Глаза Констанс все еще сверкали голубыми искрами, и если смотреть только в эти полные жизни глаза, истаявшее тело почти получается не замечать. Почти, но не совсем.
— Да нет, это вовсе не смешно.
— Я бы посмеялась.
— Принесу в следующий раз.
— Это уже будет не смешно. Шутку-то я слышала. Дорогая моя. — Она дотянулась до пальцев Китти и крепко сжала их поверх больничного покрывала. Китти старалась не смотреть на ее руки — тонкие, изболевшиеся. — Я так рада тебя видеть.
— Прости, что задержалась.
— Да уж, добиралась ты долго.
— Пробки… — начала было Китти, но шутка не шла с языка. Задержалась она не на час — на месяц с лишним.
Молчание. Затем Китти догадалась: ей предоставлена пауза, чтобы объяснить, отчего же не приходила раньше.
— Ненавижу больницы.
— Знаю. У тебя нозокомефобия, — ответила Констанс.
— Что это?
— Страх перед лечебными заведениями.
— Не знала, что для этого есть специальное слово.
— Слово есть для всего. У меня две недели нет стула, это, оказывается, «анизм».
— Об этом можно бы написать, — рассеянно сказала Китти.
— Ну уж нет. Работа моей прямой кишки останется тайной между мной, Бобом, тобой и той милой женщиной, которая ухаживает за моей попой.
— Не об этом — о больничной фобии. Это неплохой сюжет.
— Объясни почему.
— Допустим, я найду человека с такой фобией, и он тяжело болен, а лечиться не может.
— Дома будут лечить. Подумаешь, проблема!
— Или у женщины начались схватки, она шагает взад-вперед перед приемным покоем, но никак не заставит себя переступить порог.
— Родит в «скорой», или дома, или на улице. — Констанс пожала плечами. — Однажды я собирала материал о женщине, которая родила в укрытии во время войны в Косово. Она осталась одна, это был ее первенец. Их нашли через две недели, мать и ребенок были вполне здоровы и счастливы. В Африке женщины и вовсе рожают в поле и сразу же возвращаются к работе. У некоторых племен рожают танцуя. В западном мире с роженицами слишком носятся, все устроено неправильно. — Констанс пренебрежительно, с видом знатока, помахала рукой, хотя сама никогда не рожала. — Я писала об этом.