Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В общем, рассказ об оккупации — это рассказ о голоде, холоде и страхе, который охватывал вдруг, потому что на человека обрушивалось одиночество. Вернее, усиленно культивируемое фашистами чувство разобщенности…

…"Паша, миномет подкинуть надо…"

Неужели это была правда? Они дрались, могли умереть, но они были каждый рядом с другим, свои среди своих… А как они с тем лейтенантом клялись: если что живым в руки не сдаваться. И не сдались бы…

Наши освободили Крым, и Паша снова стала шофером.

Долгая жизнь прошла с тех пор, как о ней Константином Симоновым были написаны такие строки: "Нам, всем до одного, хотелось сказать ей, что нам легче воевать

и умирать, когда видишь рядом с собой ее, озорную девчонку из деревни Полевые Новоселки, беззаветное русское женское сердце, которое даже не назовешь золотым, потому что нет ему цены…"

Такая долгая жизнь прошла, что может, и не о ней это?

Сначала, сразу после войны, за праздничным столом или с мужем наедине она вспоминала, рассказывала, как это было. Но постепенно не то чтобы подробности стерлись, а так… Не очень ей верили, что ли… Работает на ферме, таскает то ведра с пойлом, то еще что, вечно семьей озабочена, детьми… При чем тут полуторка, насквозь прошитая осколками, при чем тут "Надо миномет подкинуть, Паша"?

Или, может, она не умела рассказать как следует?

Но еще суждено было встретиться Прасковье Николаевне Колуповой со своей молодостью, с Пашей-шоферкой. Дело в том, что Прасковья Николаевна после долгих раздумий решила написать К. М. Симонову. Письмо было с просьбой прислать, если можно, ту газету, где печатался очерк о Паше Анощенко, и ту повесть, где автор рассказывает о Паше Горобец. Не то чтобы ей хотелось иметь какие-то вещественные доказательства своей храбрости, своего служения Родине. Просто хотелось обратиться к человеку, который видел ее в самый яркий момент жизни и так верно понял.

Вскоре пришел ответ на письмо. Потом появилась статья писателя в «Известиях». Старые приятели оглядывали теперь Прасковью Николаевну не без удивления: "Смотри, Паша, все так и было, как ты рассказывала…"

А я хоть подобных слов не говорила, но тоже удивлялась. Чему? Нет, я не находила, что нынешняя жизнь ночного сторожа при каком-то там сельском объекте недостойна и не соответствует началу Паши-шоферки. Я понимала: в пятьдесят лет с пятью детьми, с внуками, с больными ногами и заботами о доме удобно дежурить, чтоб потом двое суток по свободе обстирывать, обшивать, варить, на огороде возиться.

Чему же я все-таки удивлялась? Силе того впечатления, какое оказала Паша Анощенко на писателя? Точности, с какой характер живой женщины лег в характер образа? Во всяком случае, удивлению моему суждено было продолжиться. Когда этот рассказ был уже окончен, я взяла в руки четвертый номер журнала "Дружба народов" за 1974 год и в опубликованных там воспоминаниях Константина Симонова прочла:

«"Русские люди" писались среди войны, и за персонажами пьесы почти вплотную стояли люди, которых я видел и о которых вспоминал.

За городским головой, доктором Харитоновым, стоял для меня феодосийский бургомистр Грузинов.

За водителем полуторки Валей Анощенко была запомнившаяся встреча в Крыму на Арабатской стрелке с бесшабашно храброй двадцатилетней девушкой-"шоферкой".»

Вот так-то… Даже фамилия не изменена.

А образ-то получился не очерковый, только на этот случай. Образ, оставаясь связанным с Пашей Анощенко, как бы вобрал в себя лучшие черты молодых, совсем молодых женщин, ушедших в армию, тоже возивших снаряды, выволакивавших с поля боя раненых, ходивших в разведку, служивших связистками. И отличавшихся не только храбростью и чистотой, но еще и заранее проснувшимся материнским, охраняющим инстинктом.

В молодой своей героине писатель как бы не разглядел, а предугадал это начало:

броситься, отдать свою жизнь, чтобы сохранить жизни. И не только, чтоб сохранить жизни: еще и за тем броситься, чтоб идеалы сохранились, чтоб не порвалась цепь времени…

…Я хожу по пескам Керченского полуострова. Голубые, чистые ракушки лежат у воды. Цветет терн, размываются, тают в воздухе серые кусты лоха. Летают стрижи, жестко, веселыми кругами прочерчивая воздух. Жизнь легко пробивается сквозь последние, почти занесенные временем следы войны. Редко теперь поднимешь с земли осколок, найдешь нетленный солдатский ремень, белую кость, вымытую дождями. Все вбирается в себя земля. Все, кроме памяти. Память живет в здешних краях, для меня, по крайней мере, здесь она живее, чем во многих других. Очевидно, у каждого на земле есть свое место, вполне конкретное, с адресом и будничными подробностями пейзажа, которое приобрело значение символа. Место, к которому необходимо возвращаться в мыслях, в поездках, чтоб еще раз ощутить цену жизни.

Не только своей или тех, с кем ты знаком, за кого боишься. Цену жизни вообще. Той, что была однажды дарована природой, потом должна была погибнуть, так просто, по прихоти все позволяющего себе фашизма, но осталась для продолжения, для торжества, потому что ее отстояли такие, как те, о ком я писала в этих главках.

Своя земля

День, когда пришли наши

В то утро я проснулась с ощущением, что уже ничего не может случиться плохого.

Было тихо, на стене сияло солнечное пятно, точно так же, как два с половиной года назад, до оккупации. Мы жили теперь, удрав из Алушты, в совхозе «Большевик», и вчера еще наше село должны были спалить, а с нами неизвестно что сделать. Однако ничего не сделали и уже не сделают…

— Тоня пришла? — спросила я у бабушки, хотя было ясно: если бы пришла, меня разбудили бы.

— Еще не пришла, — сказала бабушка и добавила: — а мастерские все-таки горят. Надо выйти из дому, переждать где-нибудь.

Было очень ранее розовое утро, и огонь, тоже розовый, еще не страшный, только набирал силу, потрескивая негромко. Мы, прислушиваясь к осторожному потрескиванию, толпились на всякий случай подальше от горящих мастерских, но не боялись: уже ничего не могло случиться плохого…

И вот тут-то появился этот немец. Он был до изумления такой, какого я мечтала увидеть все длинные дни и ночи оккупации. Дело в том, что он бежал через наше село совершенно так, как рисовалось на плакатах Кукрыниксов в первые месяцы войны. Возмездие, полное, блаженное, заключалось в том, что — совершенно так. Однако, мгновенно насладившись этим блаженством, я почувствовала, насколько стало бы оно полней, если бы вместе со мной бегущего немца увидела Тоня, девочка, с которой я дружила всю войну. Впрочем, возможно, она его и увидит, встретит где-нибудь по дороге. И те же два покоренных огромных ботинка будут болтаться у него на плече, связанные шнурками, и то же выражение задохнувшегося ужаса на носатом худом лице увидит Тоня…

…Между нарисованным и живым немцем прошла целая вечность: почти три года войны. И эти три года, за которые я стала взрослой и как бы уже не молодой, стояли сейчас у меня за спиной, заставив вспомнить плакаты, выставленные осенью сорок первого в пустых окнах магазинов на алуштинской набережной. И мешки с песком в других окнах я тоже вспоминала, и противотанковые рвы, которые мы рыли в твердой глине Рабочего уголка, и полуторки с шаткими бортами, проходившие через город в оцепенелой тишине отступления.

Поделиться с друзьями: