Столешница столетий
Шрифт:
Особенно — родители.
III
Да, особенно родители…
Поулыбайтесь над моей полумладенческой наивностью, но я очень долго был в ней схож с тою дореволюционной гимназисткой из анекдота, которая вздыхала: маменьке было хорошо, она за папеньку вышла замуж, а вот мне за кого-то чужого придётся… Я действительно был неколебимо уверен, что отец и мать изначально являют собой единое и нерасторжимое целое и от рождения до кончины никем друг другу не могут быть, кроме как мужем и женой. Причём не только мои, но и любые отцы и матери. В такой уверенности пребывал я, кажется, аж лет до десяти, покуда в моё сознание не вошло понятие «развод». Не слово, но именно понятие. Слово-то это приходилось слышать в разговорах старших, но я как-то не вникал в его смысл, пропускал мимо ушей. Помнится, и во «взрослых» книжках, до которых был я охоч, оно мне встречалось, да и газеты я уже начал читать, а в них тогда в обязательном порядке расторгающие свой брак должны были публиковать о том объявления. Но всё это опять-таки мимо меня проходило, скорей всего потому, что ни в среде родственников, ни меж знакомыми, ни вообще в округе ни о каких разводах
Когда же это событие произошло в одной семье, находившейся, можно сказать, на дальней окраине нашей родовы, но всё-таки внутри неё, оно стало главной, если не единственной темой разговоров надолго, особенно среди женского населения Кресток и соседних деревень. Пересуды клубились — выше неба! И под крышей нашего дома тоже: как только рядом с бабушкой оказывалась мама (родители к тому времени уже начали учительствовать в пригородной школе) или кто-либо из родственниц и соседок — так сразу в их беседе начинало потрескивать, словно искры в «электрической машине» на школьных уроках физики — «развод! развод!». Это слово произносилось и с гневом, и с возмущением, и с осуждением, и с оттенками сочувствия и сострадания. Но кое у кого и потаённая зависть звучала в голосе!
Короче — сенсация, словно бомба взорвалась в тогда ещё почти патриархальной тиши местных нравов. Отзвуки взрыва слышались и в болтовне детей и подростков, начинавших открывать «тайны плоти»… Для меня же осознание сути этого скандала стало и впрямь чем-то таким страшным, как будто одна из тех мин, которые откапывали в старых окопах мои старшие «братики», уже готова взорваться, вот-вот рядом со мной прозвучит взрыв, и мне уже никуда от него не спрятаться! Так мне было страшно понять, что родители Гошки, мальчишки из пригородного рабочего посёлка, мальчишки, с которым я и не дружил, и знал о нём только то, что он мне какой-то дальний-дальний «многоюродник», — так вот, его родители больше не будут жить вместе, перестают быть друг другу родными. Но ведь этого не может быть, не должно быть! — вопило и выло всё во мне. Разве сестра и брат могут перестать быть сестрою и братом? Разве моя мама может перестать быть мне мамой? Так как же родители могут не быть больше друг другу мужем и женой?! Конечно, я «проецировал» случившееся на себя, представлял себя на месте Гошки — и мне хотелось кричать от страха и от несправедливости, и мне казалось, что земля начинает уходить из-под ног… И спасло меня от неизбежного потрясения и недуга психики только то, что я не выдержал и все эти свои переживания выплеснул на родителей. И они оба в голос мне спокойно сказали: «Да, к несчастью, так иногда бывает. Но с нами ничего подобного случиться не может». И я понемногу стал успокаиваться…
Разумеется, поверилось мне в правду родительских слов потому, что уж очень хотелось поверить и скорее отойти от нахлынувшего кошмара. Но была тому ешё одна причина — собственно, та самая, по которой и возник во мне этот кошмар, и поднялись эти сводящие меня с ума переживания. Ведь именно мои родители были для меня первообразом (тут можно и научное словцо употребить — «архетипом») понятий «родители», «отец и мать», «супруги», «муж и жена». И любые другие муж с женой, и родители любых других детей в моих глазах, а, верней, в подсознании моём существовали некими «вариациями» той самой первой супружеской пары, моих отца и мамы. Отсюда и моя тогдашняя логика: если нечто, из ряда вон выходящее, происходит с какой-то другой четой супругов, значит, это может стрястись и с моими родителями.
И развод тоже… Но такое событие в жизни моих — моихі — отца и мамы, по моему детскому разумению, было бы равно их исчезновению, смерти их обоих; значит, оно не могло с ними произойти! Потому что… да просто потому, что не могло произойти никогда. Иначе, иным образом я не мог мыслить и чувствовать.
…И в общем-то эта моя детская логика была почти безукоризненной. Уже в зрелом возрасте, размышляя над жизнью отца и мамы, я стал понимать то, что сегодня, когда обоих уже нет в живых, стало для меня абсолютной истиной по отношению к ним. Нет, никогда я не идеализировал своих родителей, и теперь их образы не превратились для меня в «образа», в иконы. Никакие «тишь-гладь да Божья благодать» меж ними никогда не царили, какое там! Слишком непростыми характерами они оба отличались, и немало всяческих «сучков и задоринок» было в сильной и независимой натуре каждого из них. И ссоры меж ними мне помнятся, и горькие размолвки, хотя и не частые, и недолгие. Но подумайте, разве могло быть идеальным или хотя бы прочным состояние психики у людей, чьё детство совпало с Гражданской войной, молодые годы прошли в бурях предвоенного десятилетия, а потом каждый из них двоих прошёл свои муки ада в самой кровавой из всех войн: отец — на фронте, в плену и в санбатах, мать — в первой блокадной зиме и в мытарствах эвакуации. А всё остальное — несколько десятилетий учительского труда, по большей части — в сельской глухомани… Это — лишь самые основные приметы их судеб, о более мелких терниях не упоминаю. Так что тому надо поражаться, что мои родители, прожив вместе ровно пятьдесят пять лет, ни в одной из своих самых крупных размолвок даже и не помыслили о расставании друг с другом навсегда. (Последняя фраза — почти буквальное повторение строк из дневниково-мемуар-ных записок отца, которые он, оказывается, стал вести после смерти мамы; я их лишь недавно обнаружил). Их действительно разлучила только смерть.
И всё-таки, если можно вообще говорить о гармонии во взаимоотношениях мужа и жены, то я не назову более гармоничной супружеской четы, чем мои родители. Мужчины и женщины, которые в такой же мере были бы подходящим и друг другу, как мои мама и отец, я просто не встречал за уже многолетнюю свою жизнь…
…Как-то раз, уже давно (скажем так: в дни моей «ранней зрелости»), я, пережив одно из кораблекрушений своей личной жизни и немного отойдя от него, задал маме грустный вопрос, который относился ко мне, но для неё, пожалуй, был не менее болезненным, чем для меня — если не более. Я сказал ей: как же так? — если ещё в детское моё сознание понятия «брак» и «семья» впечатались как
нечто святое, незыблемое и неприкосновенное, и если я, повзрослев, сохранил в себе это отношение настолько, что даже в самые разгульные мои годы ни одна «окольцованная» женщина не могла стать предметом страсти или вожделения моих; если это так, спросил я маму, то почему же мои старания создать такую же семью оказываются возведением «замков на песке»? …Печально помолчав, она вдруг улыбнулась как-то по-молодому, даже чуть озорно, а потом заговорила уже серьёзным голосом: «И наша с отцом тут вина тоже есть… Мы же тебя в этом отношении никак не направляли, думали: есть перед тобой наш пример — и довольно, ни к чему тебе нравоучения-то наши нудные. А ты на этом нашем примере решил образец себе создать для построения семьи, а получилась-то у тебя — схема. Лекало какое-то, или, там, колодка… А ни люди, ни чувства живые в схему никакую не влезают. Папа это всегда понимал, потому и уступал мне часто, и на глупости мои внимания не обращал. А у тебя всё должно быть только по-твоему, и — от сих до сих. Какой женщине это по нраву будет, да ещё из нынешних? Они-то (мама назвала имена двух известных ей моих избранниц) тебя любили, да только под схему твою ни одна не подходила… А характер-то у тебя не папин — дедов, тебе бы чуть помягче да полегче быть надо!»Но тут мама перевела разговор на иную, излюбленную свою тему: от кого в роду мне передались не самые лучшие качества, и как мне с ними бороться… В одном она была точно права: немало шишек и синяков набил я себе на дорогах и тропках судьбы именно потому, что многие мои шаги и поступки намечал и совершал, исходя либо из родительского семейного «устава», либо из тех устоев и неписанных правил, которые с детства усвоил в среде нашей родовы. Причём делал это так, нередко сам того не сознавая. А люди, встречавшиеся мне на тех тропах и дорогах моих взрослых лет, жили по иным правилам и уставам. А то и без всяких правил… Особенно — женщины… Но — всем этим людям я благодарен хотя бы за то, что они в моей жизни — были.
И, несмотря ни на что, благодарен я и той своей наивной ребячьей вере, той наивной своей убеждённости: что называется, «душу живу» сохранить в житейских передрягах помогли мне именно они. Перед закатом жизни каждый человек, сколь-либо трезво себя оценивающий, видит и ощущает бремя своих грехов и ошибок. Думаю, для меня это бремя было бы вдвое тяжелее, не будь моё детство таким, каким оно единственно и могло стать в те годы и среди тех людей. И на той моей родной земле… Хотя уже и в детстве не раз приходилось мне попадать впросак, а то и в смешном положении оказываться из-за своих, скажем так, чересчур оригинальных представлений о всеобщем и неколебимом родстве меж людьми.
Была у меня старшая сестра Галя. (До сих пор не могу свыкнуться со всеми этими «был», «была», «были»! — но нет уже на поверхности земли почти никого из тех, о ком я здесь пишу. И её тоже, сестрёнки моей, незабвенной и трудолюбивой до истовости — вот и надорвалась…) Что она мне сестра — это я знал с младенчества, и лицо её мне помнится с колыбели: она очень радовалась моему появлению на свет и невероятно любила нянчиться со мной. Причём изначально я воспринимал её именно как родную сестру, каковою она мне и приходилась. И, когда чуть подрос, меня долгое время ничуть не удивляло, и я ни старших, ни себя не спрашивал: как же так, родная сестрёнка, а не живёт с нами в одном доме… Помнится, что мама была с нею очень ласкова, даже более, чем отец; он звал её чаще всего по имени, иногда Галчонком, а мама, как правило, обращалась к ней со словом «доченька». Хотя в те годы у нас, и не только в сельщине, а и всюду звучали эти добрые обращения старших к младшим — сынок, сыночек, дочка (причём, согласно местному говору, с ударением на последнем слоге — дочкА), доченька, дочуша, — даже к вовсе не родным и не знакомым.
Но для меня слово «дочка», звучавшее в маминых устах и обращенное к Гале, было подтверждением того, что моя родная сестра, естественно, приходится ей дочерью. К тому же, когда Галя уходила, бабушка обычно нагружала её каким-нибудь «гостинцем» — то корзиночкой с яблоками, то домашней выпечкой, и, если сестра стеснялась, отказывалась, то слышала: «Внучка ты мне аль нет?!»
Но постепенно стало до меня доходить, что моя родная старшая сестрёнка маму не зовёт мамой, хотя отца величает так же, как и я. Маму она звала тётей Аней, а то и по имени-отчеству. Галя была старше меня на десять с лишком лет и уже становилась взрослой девушкой, училась в медицинском училище. И, наконец, дошло до меня, что мамой она зовёт тётю Катю Хлебникову, высокую, статную, очень добродушную женщину, которая жила на другом конце Кресток в доме с очень красивыми наличниками, — ими-то он мне и запомнился, такое резное узорочье редко обрамляло окна в нашем селе тех лет. А вообще тётя Катя Хлебникова была совершенно деревенской женщиной, ну, типичной колхозной крестьянкой послевоенной поры, и трудилась она скотницей… И мне поначалу показалось очень странным, что моя родная сестра Галя зовёт её мамой: я пребывал в убеждении, что мама у нас одна — моя, наша! Но потом я привык к этому, да так быстро и безболезненно, что долгое время и не спрашивал никого из старших о причине столь странного преломления родственных связей. И однажды, когда Галя в очередной раз привела меня с собой в их дом с замысловато-узорчатыми наличниками (кажется, в тот раз мне и бросилось в глаза их сходство с богатым обрамлением окон дедова дома), я в разговоре с тётей Катей случайно и невольно, вслед сестре, тоже назвал её мамой. Боже, что за этим последовало!
Последовал поистине гомерический взрыв хохота, причём хохотали над моей оплошкой трое: сама тётя Катя Хлебникова, её дочь и моя старшая сестра Галя, а ещё — Женька, младший брат Гали, мальчишка, которого я тоже всерьёз числил в составе своих «братанов» и «брательников». Однако он, бывший постарше меня лет на шесть-семь, у нас в доме и в саду не бывал… И, если сестрёнка, подобно мне, отличалась невероятным внешним сходством с отцом, то Женька лицом очень походил на тётю Катю — круглощёкий, пухлогубый, чуть курносый. Он тоже немного опекал меня в ребячьих играх, но — братишкой меня никогда не звал… Вот они все втроём и хохотаіи надо мной взахлёб! Наверное, по мне было видно, что я обескуражен, растерян, ещё немного — и разревусь; тётя Катя оборвала смех, посуровела лицом и сказала: