Столешница столетий
Шрифт:
Это только сейчас, в недавние годы мне стало предельно ясно, когда меж людьми загустел угарный чад безлюбия, равнодушия и отчуждения, когда жизнь стремительно стала превращаться в выживание, это только теперь мне, согласно есенинской строке, на расстоянии прошедших десятилетий отчётливо увиделось то большое и главное, что составляло сущность жизни в начальную пору моей судьбы. Диву даюсь — как моінно был пронизан и насыщен мир людей, среди которых я тогда рос, говоря по-нынешнему, «энергетикой» любви!
Всё в отношениях меж людьми было напоено ею. Тут нет, поверьте, ни преувеличения, ни идеализации: ибо даже самые мутные сплетни и дрязги, самые визгливые свары и грозные ссоры, вплоть до драк — а таких «издержек» людского быта в ту пору хватало, как и во все времена — всё это имело, как правило, главную, а то и единственную точку отсчёта: отношения между мужчинами
«Гляжу, девки, она моего Петьку под ручку подхватывает и с ним из клуба. Ну, я выскочила на крыльцо, ейную косу-то на руку так намотала — враз подол у ей замокрел, будет она помнить, сучка мокрохвостая, как чужих парней уводить!..»
«…А я ему говорю: ты на неё шары не пяль, она меня четыре года была прождавши, покуда я по морям ходил, а ты где блыкался тогда, чего тогда к Наташке не сватался? А как я вернулся, у тебя и засвербило?! Говорю, а он в ответ лыбится да скалится… Я и не выдержал: хрясь ему в сопатку!..»
«…Ты вот что, зятёк наш ронный, ты заруби себе на носу, — мы сеструху нашу в обиду не дадим! Ежли ты, брульянт наш яхонтовый, и дальше будешь по вдовам шастать, а пуще того — к Варюшке, к Софроновой девке подъезжать, мы тя по брёвнам раскатаем!
Думаешь, тесть твой, Егорыч, похилился, хворый стал, так за Настю нашу заступиться некому? Зря, что ли Настасья тебя с фронта ждала, сына вон какого сберегла, да ещё двоих тебе родила, — для чего? Чтоб ты нонче перед чужими бабами да девками своим иконостасом звенел-красовался? Очнись, Фёдор, не то, ей-Богу, мы тя стащим на конюшню да и охолостим, будешь мерином, а не жеребцом!..»
…Да, вот такие перлы гневного красноречия слышались порой во взрослом окружении моего детства. А такие слова, как «любовь», «любить», «чувства» и прочие высокие глаголы — не звучали почти никогда. Это — как и многое другое, ставшее обиходно-речевым в более поздние времена — тогда было просто не принято в нашей среде, даже между сельскими интеллигентами… И дело не в какой-то там «стерильности» нравов, не в ханжески-пуританских взглядах на сокровенные стороны жизни — таких взглядов быть-то не могло о ту пору среди жителей глубинной России, да ещё и войну прошедших. Напротив: об этих сокровенных сторонах и мужчины, и женщины в своём кругу изъяснялись очень прямо, самыми простыми, грубыми, не для печати предназначенными выражениями. Да, на чей-то слух сии словеса звучат непристойно. Но, видит Бог, ничью нравственность они тогда не оскорбляли — ибо выражали самую суть, были сущностными. Всё хорошо на своём месте и в своё время — и люди, и вещи, и слова. Те слова в устах тех людей того времени звучали уместно.
…По крайней мере, даже самые грубые из тех простонародных речений звучали стократно пристойней, чем та вонючая похабель, которая морем разливанным заполонила «коммерческие» фильмы и книги. Ручаюсь, включите «ящик» — и в течение часа вы обязательно услышите истошный зов какой-нибудь «сексапильной» лахудры: «Трахни меня! Ну, трахни же меня!» Или что-нибудь вроде этого… Вас не тошнит? Значит, у вас крепкий желудок.
Нет уж, братцы, нет, господа-товарищи, я скорее согласен хмуро усмехнуться, услышав, как во дворе моего нынешнего талабского дома хмельной земляк орёт ту же самую попевку, которую сто с лишним лет назад орали во хмелю его прадеды-мастеровые: Какая барыня не будь, А всё равно её е…ть!
Не зря же, ох, не случайно эта непечатная частушка пережила всё Двадцатое столетие, придя в него из предыдущего, и до наступившего века дожила. Да, груба, да, детям её нельзя слушать, да, нехорошо, что этот мужик ее орёт рядом с песочницей, — подо чего же точно она отражает суть людских взаимоотношений в обществе. В любом обществе — любого времени и века. Да и суть самого общества. И времени тоже…
…Так что я не время нынешнее порицаю. Завет своего прародителя помню и соблюдаю: «Что толку время хаять? Времена — всегда одни и те же. Это с нами что-то не то деется…»
Но
и отцовские слова помню: «Нас поломать-то никто не поломает, пока мы сами не поломаемся».Так-то, ребята…
…А, кроме того, в тех грубоватых речениях, в тех далеко не изысканных словесных оборотах, коими изъяснялись ближние и дальние мои родичи, односельчане и земляки той поры, было столько всякого своеобразного и терпкого колорита, самой жизнью рождённого, столько меткости! — мудрено ли, что те высказывания запоминались сразу и навсегда, словно строки чеканных стихов. Хотя и не сразу доходили до моего ребячьего понимания.
В тупик однажды затянули меня наставления, которые втемяшил в своего молодого внучатого племянника один из моих «дедухов» (то есть, двоюродных и троюродных дедов). Мне было тогда уже лет около десяти, и меня отпустили к нему с этим самым молодым парнем; шло лето, и мне очень хотелось на озеро, а старик жил в приозёрном селе. После рыбалки и ужина меня уложили на лежанку за тёплой печкой: июнь стоял прохладный, и хозяин протопил избу. Я сразу же провалился в сон, однако вскоре проснулся от двух громких мужских голосов, доносившихся из кухни. Громко-то говорил именно «дедух», молодой родственник отвечал ему твёрдо, но негромко, хотя чувствовалось, что оба они пьют не только чай… Скоро мне стал ясен предмет их горячей беседы. Старик убеждал молодого в том, что он должен жениться только на той, которую он, «дедух», ему приглядел и уже сватает. Парень же в ответ говорил примерно так: да, девка всем хороша и пригожа, и хозяйка добрая из неё, видно, будет, но вот не по душе она мне, не по вкусу, не по нутру. Хозяин избы от этих возражений своего молодого родича взвивался боевым петухом:
— Ах, не по скусу?! Не по душе? Ишь ты какой разборчатый возрос… Лёнька, Лёнька, дурья твоя голова, ить совсем ты сопливый ещё, оказывается, стручок зелёный, а я тут с тобой, как с ровней, толкую… Не по скусу она ему, вишь ли! А ты её, что, скусил уже, что ли? Нет? ну и слава Богу, что нет, такую девку портить до венца ни к чему, — хоть я, к примеру, будь твоих годков, от такого греха не удержался бы… Да не про тот скус ты говоришь, Леонид! Я тебе таку ладну деваху нашёл! — нойма таких, считай, уже и нетути, да и даве, в мои года, немного было. Сам же сказал: и личьём приятна, и руками быстра, и опрятна, дух от неё добрый без всяких там помад и пудер — и отец-мать, и весь корень ихний такие же. Вот на что я глядел, когда её тебе высматривал, вот тебе тот самый скус, чтоб семью заводить, брат ты мой! А всё прочее — это не скус, это… так, баловство… Ну и тут, однако, чтоб с бабой в этот самый скус войти, с ней же ведь пожить надо, чтобы и ты сам ей скусным стал, но ить такое ж в семье, в доме делается. А в лопухах да впопыхах — тут не до скусу!
…Ты понимай, внучок, знаю, про что говорю, в этих делах давно уж пихаюсь. Ведь сам знаешь — я уж с третьей жонкой живу, и кажная новая прежней слаже! Хоть и первая моя, Анфиска, ух, горяча была, изба у нас с ней по ночам ходуном ходила — во как мы с ей друг дружку баловали, куды там твой скус! Да вот прибрал её Христос — вторыми родами от горячки померла… А уж другая жонка, Лизавета, так всем взяла: так телесна была, прям-таки током титьки ейные ударяли, и такая, вишь ты, жалостна да заботлива — и моих от Фиски дитят взростила, и двойню сама родила. И ещё б родила, да последняя война не дала. Погибла моя Лизанька под траком танковым, раздавили её, сволочи, когда на Талабск пёрли… Ладно ещё, что детишки с ей не сгинули, бабка твоя, Лёля, дай ей Бог здоровья, брата моего Михаила жонка, всю войну их у себя держала… А я с войны пришедши был токо что не на костылях, еле можаху, думавши было — зачахну, заморюся с двумя младшенькими моими, — ну, слава Богу, старшие их ростить принялись. Вот и гляжь, Лёнька, что значит, когда детей не один и не два, как нойма у вас мода пошла… А тут и Татьяна с того берега на нашем появилась — и в одночасье мы друг другу глянулись. Это уж мне, точно, последняя милость боженькина: и детве моей не мачехой, а ронной стала, и грамотна, сельсоветом правит, и разносолы стряпает, каких я допреж не едал… И вот тебе, внучок, про твой скус-то последнее, я ить уж и не мыслил посля контузий своих, что к полюбовному делу пригоден буду, по первости-то Татьяне от меня радости никакой не доставалося, ан год-другой прошёл — и таким прытким я с ей заделался, сам себе часом дивлюсь! Зря, что ль, на старости-то лет обратно батькой стал: вот, Митька, дядька твой, тебя на пятнадцать годков помлаже — чудеса!.. Это вы с Шуркиным мальцом в гостях пойма, дак Татьяна спит, а не будь вас — рази дал бы я ей дрыхнуть, да ни в жисть! А ты мне тут — про скус…