Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Столешница столетий

Золотцев Станислав

Шрифт:

И все они, всё это множество односельчан, земляков и сограждан, связанных меж собою и со мною узами кровного, близкого или очень дальнего, но родства, все они сегодня — лишь во мне. Они живут в моей памяти, в глубинах моей души не как прошлое, а как настоящее, как самое настоящее, самое истинное…

А потому и велика моя тревога.

Родова остаётся лишь во мне…

Уже на излёте своём, уже истаивая, выветриваясь и распадаясь, наша межсемейная община дала «городу и миру» немало людей, каждый из которых стал мастером в своей профессии, асом своего дела жизни. Кое-кто больших степеней и признания достиг на поприще своём, прославив этим нашу звонкую фамилию, либо фамилии других «кланов» нашей родовы… Однако мне точно известно, что эти высокие профессионалы занимаются сугубо земными, очень конкретными делами, чаще всего связанными с техникой, с промышленностью, с фундаментальными науками. Иногда — сочетают в своей работе эти сложные поприща, как, например, известный питерский инженер-мостостроитель, или кузбасская учёная дама-геологиня,

доктор минералогии — мои «фамильцы», вполне ещё деятельные, хотя гораздо более почтенные по возрасту, чем я… Но и другое известно мне с полной достоверностью: никто из этих уважаемых сродников моих, во-первых, ни историей, ни изящной словесностью не занимается, а во-вторых, главное, ни собственная генеалогия, ни «преданья старины глубокой», относящиеся к судьбам наших многочисленных дедов-прадедов, их почти совершенно не занимают. При случае, при встрече, бывает, поинтересуются немного и даже сами кое-что вспомнят — но и только. Этим деловым людям, учёным, промышленникам и техникам — не до былого, не до замысловатых переплетений в судьбах их предков. И, наверное, по-своему они правы. Слишком тяжкую ношу взвалил на любого из них день идущий, и огромное напряжение сил необходимо, чтобы спасти от окончательного развала и вырождения остатки материального могущества страны… Как бы там ни было, «хранителем памяти» никто из них не стал.

Вот так и получается: история Рода нашего остаётся лишь моим достоянием…

«В моей душе лежит сокровище, а ключ поручен только мне», — по совершенно другому поводу написанные, эти строки блоковского шедевра очень точно определяют то, о чём я сейчас говорю. Совсем немного осталось людей и в нашем родном краю, и в иных краях страны, которые ощущали бы себя потомками нашей талабской родовы. А тех, кто хранил бы в памяти и в душе её историю, просто уже и нет. Кроме меня…

Поэтому столь тревожно мне сегодня: это сокровище может уйти вместе со мной.

А ведь поистине — сокровище… Ведь каждый из сколь-либо примечательных людей нашей родовы жил «на особицу», и жизнь любого из них достойна того, чтобы о ней поведать людям. И разве не сокровище — целый эпос изустных легенд, «бывалыцин» и семейных преданий о порою совершенно невероятных, головокружительных событиях, происходивших с моими ближними и дальними сродниками, которые жили на заре века минувшего и ещё в позапрошлом столетии… Вот когда наступило мне время благодарить и столь рано проснувшийся у меня интерес к «делам давно минувших дней», и мою память, по сей день хранящую в себе то, что было услышано, познано из рассказов старших, из их разговоров меж собою, да и то, что я ещё успел застать на моей родной земле и увидеть своими глазами. А ещё — надобно вновь и в который раз (но и тысячи будет мало) земной поклон отдать душам родителей моих, сохранивших груды тетрадок, в которых я подростком вёл свои записки и дневники…

Вот, говорю, так и получается: лишь мне выпало на долю сохранить Память Рода нашего. И если не запечатлею я её на бумаге — замечательные люди, живущие сегодня лишь в моей памяти, станут поистине «тенями забытых предков». А ещё точней об этом сказал мой южнорусский товарищ по перу, не в одном дивном повествовании запечатлевший лики и судьбы своих земляков:

«Если я не напишу об этих людях, о них не напишет никто, и они умрут безымянными». [3]

Я не могу себе представить, что исчезнут в вечности безымянными многие родные мне люди, каждый из которых дарил мне свою заботу.

3

Иван Евсеенко, повесть «Родительский дом».

Частицу своей души, словом — растил меня. Но даже и те, кого я видеть не мог, а лишь слышал о них в семейных преданиях, даже и они меня в какой-то мере взращивали и воспитывали — причудливыми и неповторимыми судьбами своими. Я хочу, чтобы души их, пребывающие в «лучшем из миров», были спокойны. Их именам и судьбам суждено быть запёчатлёнными. Ведь и моей душе не обрести покоя ни на этом свете, ни на том (хотя кто в точности знает, какой из миров «этот», а какой «тот»?), если я не напишу самую заветную свою книгу. Главную свою. Заповедную — ту, что заповедали мне написать люди, без которых не было бы меня, такого, какой я есть… И с каждой новой страницей этой книги всё яснее становится мне: скорее всего, для того Всевышний и подарил мне жизнь, и наделил меня искрой творческого умения, пусть и малой искоркой, чтобы я написал её.

…Не всё под силу одному. Не обо всём заветном лишь от своего лица возможно говорить. Поэтому-то многие повествования этой книги излагает человек, которого зовут Славомир Чудинцев. Если вы скажете, что он — моё «второе я», то ошибётесь, хотя и не сильно. Судьба этого героя-рассказчика сходна с авторской многими своими дорогами и поворотами, а вот натура его, повадки и привычки — это всё во многом не моё. Особенно его разговорчивость и не растраченная с возрастом тяга к разным спорам и дискуссиям: вот уж чем я никогда не отличался… Но будь мой Славомир Чудинцев иным, не стал бы он героем-рассказчиком в этой книге.

Для очистки совести доложу вам, что некогда мне действительно был знаком человек с таким редкостным именем и с такою красивой фамилией. И человек это был очень достойный и самобытный… И вот пришло время, когда оба его имени, личное и родовое, как нельзя

более подошли для того, чтобы наречь ими моего героя-рассказчика. И особого прегрешения тут нет: ведь в каких-то давних временах его предки обитали на чудских берегах нашего Талабского края и вполне могли быть сродниками моих пращуров. Хотя бы «многоюродными»… В конце концов, мы все родные — по Руси. Вот так и стал Славомир Чудинцев моим «соавтором» в повествованиях, которым суждено сойтись воедино в «Столешнице столетья».

Откуда взялось название, спросите вы. Поверьте, не ради красного словца, не из пристрастия к звучно-музыкальным сочетаниям слов так озаглавлены эти сказы-пересказы. Другого названия просто не могло быть. Оно пришло ко мне, когда я вместе с немногими оставшимися сродниками отмечал сто двадцать лет со дня рождения моего деда. И собравшиеся в том скромном застолье, поминая добрым словом последнего главу нашей родовы, говорили, естественно, о том, чем славен был этот могучий «коренник» среди своих земляков. Но почему-то (а, впрочем, ничего тут странного: за добрым столом с добрыми людьми чаще всего разговор склоняется к искромётно-весёлым мотивам) вспоминали, в основном, не то, как был он искусен и мастеровит в разных земных трудах, а его не истаявшее даже в старости удалое молодечество, его вошедшую в изустные легенды «гульбу», его донельзя артистичное для сельского человека былых времён умение объединять людей в застольях и песней, и игрой на балалайке и мандолине… И не одна забавная или занятно-озорная история из жизни покойного юбиляра звучала на том нашем поминальном пиршестве… А всё же настала минута, когда собравшиеся сродники несколько притомились от смеха и от тех ёрнических баек, и кто-то произнёс: «Что мы, ребята, зубы-то скалим? — ведь Мастера поминаем сегодня, да, с большой буквы. Хоть бы кто вспомнил, какие он „горки“ да этажерки узорчатые творил, а?» Другие тут же подхватили: «Как не помнить! а какие наличники резал, а уж столешницы с-под рук его выходили — просто сказка!..»

Я услышал слово «столешница» — и вдруг из самых дальних глубин памяти явился мне давний час моей юности, когда это слово впервые обрело в моих глазах не только плоть, но и душу.

…Деду оставалось тогда жить ещё лет пять-шесть, он ещё хлопотал и в доме, и в саду, однако, видимо, чувствуя, что век его близится к завершению, начал, по его выражению, «в прошевальные гости ходить». Стал наносить визиты особо дорогим для себя людям — прежде всего тем, кто жил или в городе, или в каких-либо дальних окрестностях, и кого он уже не чаял более повидать. Причём среди тех людей были не только родственники, их-то дед предпочитал к себе в гости звать; нет, он навещал самых старинных знакомцев своих, коих к тому часу уже оставалось всего ничего. И в самую первую очередь ему надобно стало повидаться с теми, кого он звал «товарищами по ремеслу». Это были старые садовники или старые же столяры и краснодеревщики, но не просто старые, а знатные, кого дела их рук всерьёз прославили. Настолько, что дед считал их либо «сурьёзными» селекционерами, либо ровней себе в столярном деле. Иных же — таких, правда, было буквально раз-два и обчёлся — ставил выше себя в искусстве «красного дерева». Вот в гости к одному из таких мастеров, славному своим уменьем и «калить» древесную плоть, и создавать на ней дивные узоры, я и сопровождал своего прародителя погожим осенним днём…

Шли уже студенческие мои годы. Я приехал, «прихватив» с благосклонного разрешения деканата несколько дней к воскресенью, из Ленинграда в Талабск, чтобы помочь родителям в уборочной картофельной страде. Завершилась она на удивление быстро; тут-то дед и попросил меня потратить на него полденька. Ноги старику уже служили не очень верно, а его старинный приятель, к которому он решил направиться в «прощевальные гости», жил на противоположной окраине города. «Внук ты мне ещё аль уж совсем нос задравши в своём новорситете? Сделай божецкую милость, Славный ты мой, проведи меня до мово Лаврентьича… Итьон, понимай, самый распоследний из моих дружков с мальчишечьих годов. Больше уж никого, все померши… Да и не просто дружок он мне, а — товарищ!»

Как видим, «наше слово гордое» и в очень давние времена, ещё в конце девятнадцатого века, когда мой дед был юным пареньком, служило далеко не только партийным обращением. Среди мастеровых русских людей оно означало самую высокую степень профессионально-трудового дружества… По дороге к этому Павлу Лаврентьевичу дед рассказывал мне, что они вместе с ним несколько лет подряд обучались и жили в Доме Трудолюбия, который был основан и существовал радением купца Батова, знаменитого талабского мецената-старообрядца. В том весьма своеобразном учебном заведении подростки из крестьянских и мещанских семейств (причём ДЛЯ поступления им надо было пройти довольно жёсткий отбор, испытание, по-нынешнему говоря, на профессиональную пригодность) могли получить не одну, а, при желании и наличии способностей, — две или даже три специальности. Да такие, что с ними эти юные труженики могли не только надёжный кусок хлеба с маслом себе в жизни обеспечить, но даже и неплохую карьеру сделать в бурно растущей промышленности тогдашнего Государства Российского… Из рассказа деда выходило, что они «оба-двое с Пашкой» обучались и слесарному, и столярному ремёслам, а добавочно — и резьбе по дереву. Но, в отличие от деда, для которого «краснодеревье» навсегда осталось только увлечением души, «художеством» (при том, что почти всегда оно ему и добрый приработок приносило), его товарищ именно это искусство избрал главным поприщем своим. И не случайно: в нём он стал потомственным мастером.

Поделиться с друзьями: