Столовая гора
Шрифт:
Он призвал старшин и во всем им открылся.
— Я убью его сам,— сказал он,— чтобы ни на кого из вас не пала его кровь. Пусть небо мстит мне.
Это было в великий день байрама {11} . Уцмий вывел своего сына за руку на площадь, где собрался весь народ — все старейшины, джигиты, девушки и женщины. Все должны были увидеть смерть Гейлюна и поверить, что песнь его смолкнет навеки.
Отец подвел сына к камню, положил его и поднял ятаган.
Но в то же мгновение все закрыли глаза — так прекрасно было лицо Гейлюна,— и никто не видел, как
На четыре части разрубил сына Гассан-Али и бросил их в четыре стороны — на восток, на запад, на север и на юг. Так, чтобы они никогда не могли найти друг друга.
Потом сам лег на окровавленный ятаган и совершил над собой месть неба.
Но когда собравшиеся открыли глаза и в страхе посмотрели друг на друга, то в каждом они увидели лицо Гейлюна. Оно сияло, как солнце, уста его открывались в улыбке — они пели:
Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!
— Как хорошо поет Гейлюн,— сказали девушки.
— Он умер и не может петь,— ответили им старшины.
Но никто им не поверил. Нет, никто не видел, как умер Гейлюн. У всех были закрыты глаза в то время. Никто не видел.
На высотах из-под снега бегут ручьи, янтарным медом насыщен воздух, плоды наливаются, зреют и опадают. Лето приходит к своему зениту, и с гор долетает песня Гейлюна.
Да будет благословенна жизнь,— слышат люди,— да будет благословенна.
Глава первая
Огневые солнечные колосья проникают и сюда сквозь приспущенные жалюзи и колеблются по затоптанному полу. От них никуда не уйдешь в такую пору, как ни старайся. Они проскальзывают в самую крохотную щелочку, в самое маленькое отверстие ставень или дверей и тотчас же с веселым любопытством переползают с предмета на предмет, не оставляя без внимания даже жалкий изгрызанный окурок, трусовато забившийся куда-нибудь под стол. Они хозяйственно царят в этом городке с того дня, как только с гор потянет весенним талым духом, и не покидают его до первого зимнего снега.
Входная дверь скрипит, распахивается настежь и снова с шумом захлопывается. В ту минуту, когда кто-нибудь входит или выходит, солнце полонит все помещение, захлестывает его колющим, непереносимым светом, от которого начинают болеть и слезиться глаза. Сидящие за столиками прикрывают лица газетными листами или отворачиваются. Растянувшаяся у стойки собачонка просыпается, чихает, начинает искать блох. Потом снова все погружается в мреющий полумрак, где вьются, вьются золотые пылинки.
Иногда раздается негромкий возглас:
— Пожалуйста, порцию мацони {12} .
И тотчас же на зов подымается из-за крайнего от входной двери столика темноволосая, смуглая девушка, откладывает в сторону развернутую книгу, которую она только что читала с глубоким вниманием, быстро шаркая красными чувяками {13} , надетыми на босу ногу, идет к стойке, берет маленький пузатый глиняный горшочек с кислым молоком и несет его посетителю.
Ее лицо, за минуту перед тем внимательно-сосредоточенное, теперь приветливо и деловито.
Она ставит мацони на столик перед посетителем и говорит ему несколько слов,
как раз столько, чтобы не казаться навязчивой, несколько ничего не значащих слов, звучащих в ее устах искренним приветствием.Она знает каждого из тех, кто бывает в этом скромном кафе, со многими у нее чисто приятельские отношения.
Сделав свое дело, она возвращается на место, погружается в чтение. Подпирает подбородок выше локтя обнаженной рукой, морщит низкий, выпуклый лоб, сдвигает густые, лапчатые брови, вся уходит в книгу. Изредка, не отрывая глаз от страницы, нашаривает папиросу и спички, закуривает, глубоко затягиваясь, окутывает себя въедливым табачным дымом, читает.
У нее перепелиные, агатовые, внимательные и добрые глаза, широкий мягкий нос, круглый с наивной ямочкой подбородок, спелые ягодные губы. Ей не больше двадцати лет. На ней простое, крестьянского сурового полотна платье. Волосы круглыми упрямыми кольцами падают на уши и на лоб. Она закинула ногу на ногу — так ей удобней сидеть,— ее красный чувяк на поднятой ноге едва держится, обнажая розовую пятку.
Из открытой настежь двери кухни распространяется запах жаренного на постном масле лука, слышится стук ножа по доске, бульканье, всхлипывание кипящей воды.
Сквозь пар и чад видны две движущиеся женские фигуры. Они ни на минуту не остановятся. Их руки то подымаются вверх, то быстро перебирают что-то, достают из корзины, режут, моют и бросают в кипящую воду.
— Милочка! — кричат оттуда.
— Да, мама,— тотчас же отвечает девушка и бежит на зов.
— Котлеты готовы, можешь подавать,— говорит хозяйка, отирая полотенцем руки.
Это высокая, худая женщина с усталым, когда-то красивым лицом, с такими же агатовыми глазами, как у дочери. Но черты лица ее тоньше, а обнаженные по локоть, огрубевшие, потрескавшиеся, потемневшие руки еще не утратили чистоты линий.
Девушка берет большой жестяной поднос, ставит на него тарелки — они звякают веселым звоном — и стоит перед плитой, обволакиваемая паром, в то время как мать деревянной лопаткой кидает на тарелки шипящие котлеты.
Приторный, щекочущий запах жареного лука, масла, мяса забирается ей в нос и небо. Она чихает, весело смеется, поблескивая глазами, отмахиваясь головою от липнущих мух.
— Сегодня у нас диспут о Пушкине,— говорит она,— страшно интересно. Тов. Авалов читает доклад. Он доказывает, что Пушкин мещанин и реакционер, что он пошляк и не нужен современности. Оппонировать будет Алексей Васильевич {14} . Если бы ты только видела, как он возмущен. Если бы ты только видела!
Она, смеясь, взмахивает головой.
— Ради Пушкина он забыл даже свою осторожность. Бедным нашим поэтам не поздоровится.
— Я бы на его месте не стала спорить с ними,— возражает мать, поливая котлеты соусом.
«Ах, мама, мама! Разве она что-нибудь понимает. Ведь это так интересно».
И, неся перед собой большой поднос с порциями котлет, Милочка быстро идет из кухни, шлепая красными чувяками, в столовую, где ее ждут голодные посетители.