Столовая гора
Шрифт:
В кафе входят все новые и новые посетители. Они смеются, громко говорят, размахивают руками, рассказывают о своих делах так, точно находятся у себя дома. Это бритые актеры и актрисы. Они спешат на репетицию, у них на счету каждая минута, режиссер назначил сбор ровно в двенадцать — раз и навсегда. За опаздывание вывесят штраф. Это не реклама, а «уж будьте уверочки».
Вот потому-то они и толпятся у Дарьи Ивановны, стоя едят мацони, обжигают себе губы чаем.
— Вы только подумайте, нет, вы только подумайте! — кипятится одна из них.— Я встаю в шесть утра, убираю комнату, приношу с Терека воду, потом бегу на базар, с базара домой, ставлю чайник,
И все поддерживают ее, находят новые доказательства нелепости постановления режиссерской коллегии, все новые оправдания своей неаккуратности.
— Не забывайте к тому же, сколько выходит времени на то, чтобы продать брюки,— рокочет чей-то бас.— Я каждую неделю продаю что-нибудь из своего гардероба. Скоро мне не в чем будет играть, а тут говорят об аккуратности и дисциплине.
Так проходит минута за минутой, солнце плывет к зениту, оно не собирается остановиться — не внемлет никаким оправданиям — неуклонно свершает свой путь.
Актеры стоят, размахивают руками, изо дня в день заводят шарманку на один и тот же нудный мотив.
Но вот хлопает дверь, в кафе врывается юноша в обмотках и с длинными вьющимися волосами.
— Да что же это такое? — кричит он.— Я же не могу, всамделе! Не бегать же мне по всему городу. Я отказываюсь работать, я не лошадь, всамделе!
И снова скрывается за дверью, потому что он отвечает за всех, потому что он помощник режиссера, он сам опоздал и в душе рад, что опоздали другие.
— Вы знаете, что такое ждать?
Актриса Ланская останавливается у столика, где сидит Халил-бек. В руках у нее прут — гибкий зеленый прут, которым она ударяет себя по юбке. Губы ее ярко накрашены, лицо бледно.
Халил опускает глаза:
— Да, я очень хорошо знаю, что такое ждать.
Милочка смотрит на них с недоумением, но ей некогда задумываться, она бежит на зов.
— Пожалуйста, запишите на нас — две порции мацони, фунт чурека и стакан чаю.
— Хорошо, хорошо, я не забуду.
И в кафе снова водворяется тишина.
Глава вторая
На бульваре, у входа на Трек {18} , мороженщик продает мороженое. Он стоит в тени под деревом со своей синей тачкой, выкрикивая горловым придушенным голосом:
— Сахроженное!
Мальчишки-папиросники не отходят от него весь день, как мухи. Они дерутся, считая заработанные деньги, прыгают на одной ноге, предлагают прохожим свой товар, не переставая сосут ледяное лакомство, зажатое между двумя вафлями. Липкая жидкость течет по их грязным пальцам.
Халил-бек хочет купить папирос. Он говорит несколько слов по-татарски — его обступают со всех сторон, толкая друг друга, закидывая восклицаниями, уверениями, бранью.
— Тише,— останавливает он их,— я куплю у того, кто споет и станцует мне «Гульджю». Он получит от меня вдвое.
Тогда все начинают кричать разом, точно воробьиная стая, слетевшая на ржаное поле, размахивают руками, глаза сверкают. Они забывают о мороженом, о других покупателях.
Шум длится две-три минуты, потом все затихают одновременно, образуют круг, а танцор выходит на середину.
Это самый маленький, самый оборванный, самый крикливый из всех папиросников. Спутанные
курчавые волосы падают ему на нос, в грязном ухе серьга, шоколадное худое тело выглядывает из тысячи дыр. Он замирает посреди круга, зажмурив глаза, потом кривит рот, щелкает языком, поет и начинает вертеться, вскидывая то одну, то другую согнутую в колене ногу. Он поет все громче и громче, отчетливей щелкает языком, быстрее носится по кругу. Движения его внезапны, резки, точно у паяца, которого дергают за нитку.Его товарищи, стоящие в кругу, хлопают в ладоши, раскачиваются из стороны в сторону, тянут свое унылое «а-а» на одной и той же ноте.
Халил-бек, аварец, и мороженщик, ярославский мужик, стоят и слушают. Один — оттуда, с гор, со снежных вершин, видных за много верст, другой — с унылых равнин, замкнутых лесами. Оба забылись, задумались о своем, о разном, под гортанную татарскую песню,— оба, закинутые на чужбину, в этот город осетин и терских казаков. Быть может, у каждого звучит в ушах своя родная песня.
— Я опять застаю вас за вашим милым занятием…
Халил-бек круто оборачивается, лицо его, за минуту перед тем по-детски открытое и печальное, заостряется, делаясь жестким и замкнутым.
Перед ним стоит Ланская со своим раздражающе ярким красным платком, завязанным вокруг обесцвеченных перекисью волос.
— Да, я люблю слушать эту песню,— отвечает он.
— Глупая, однообразная, дикая песня,— упрямо, с ожесточением настаивает Ланская,— и мальчишки эти противные, оборванные, грязные воры. Прирожденные, неисправимые воры, как весь этот восточный народишко.
— Вы напрасно стараетесь уколоть меня.
— Я и не собираюсь этого делать. Мне просто опротивел город, изводящий грохот Терека, горы, которые вот точно нарочно пришли и стали тут, чтобы преградить дорогу.
— У вас плохое настроение,— примиряюще возражает Халил-бек,— горы в этом не виноваты.
Злая улыбка кривит ее накрашенные губы, стальные глаза смотрят не мигая.
— Меня душат, меня давят ваши горы, от них никуда не убежишь. Понимаете вы это?
Они входят в ворота, спускаются по ступенькам, идут по широкой аллее к Тереку. Гравий хрустит под ногами, солнечные пятна бегут по белому платью Ланской, по ее лицу, по алому платку, волосам. Грохот воды становится явственней. Магнолии пахнут приторно и ядовито. Актрисе кажется, что вот еще последний глоток прожженного воздуха, и она задохнется. Голова кружится, мысли бегут рассыпаясь, ноги слабеют.
Она хватает Халила за рукав бешмета, говорит беспомощно, по-детски:
— Все равно, я чувствую, что умру здесь.
Халил старается идти как можно тише. Его походка становится еще легче.
— Вы простите мне, я злая,— после тягостного молчания говорит Ланская,— я причиняю вам боль. Но поймите вы, что у меня ничего не осталось, никакой надежды… Я бежала из Москвы от холода и голода. Я бросила театр, к которому привыкла, потому что он уже не давал радости, я уехала в Киев к гетману {19} , пережила сто перемен, дрожала от выстрелов, от страха потерять свой гардероб, остаться голодной и без работы. Я принимала подарки от петлюровцев, от комиссаров, от кого угодно, я на всех смотрела собачьими преданными глазами, доставая какие-то мандаты и удостоверения, каждый раз другие, и — ненавидела, ненавидела, боже, как всех их ненавидела и боялась!