Столыпин. На пути к великой России
Шрифт:
Порой минуты отчаяния от перегрузки государственной работой возникали и у Столыпина. «Лишь бы пережить это время, – пишет он в самый разгар революции супруге, – и уйти в отставку, довольно я послужил, больше требовать с одного человека нельзя…»[463] Однако долг перед страной, освященный обетом на кресте и святом Евангелии, не только запрещал царю и премьеру отстраняться от социальной жизни, но и связывал верой, что Господь не оставит, подкрепит и защитит на избранном пути.
«Все рассказы о властолюбии Государя, о нежелании поэтому уступить Самодержавие ради каких-то личных выгод, – писал в эмиграции историк В.М. Федоровский, – совершенно ложны. Он с радостью передал бы все тягости правления другому лицу, и только сознание долга не давало возможности Государю покинуть
«Мысль об отставке иногда меня посещает, – говорил Столыпин П.А. Тверскому, – но у нее всегда настороже есть могучий противовес… Если я уйду, меня может сменить только кто-нибудь вроде Дурново или Стишинского. Я глубоко убежден, что и для правительства, и для общества такая перемена будет вредна. Она может остановить начинающееся успокоение умов, задержать переход к нормальному положению, может даже вызвать Бог знает что»[465].
Однако крест самодержца неизмеримо тяжелее креста губернатора или министра. Царское служение в своем идеальном воплощении есть личная бессрочная жертва Богу и народу. Оно не ограничивается рамками рабочего времени, не измеряется степенью деловой одаренности коронованной особы. Воспитывая наследника, общаясь с народом, молясь за Россию, царь решает государственные задачи не менее важные, чем непосредственное управление державой. В каждом его поступке, в каждом произнесенном слове, даже случайно брошенном взгляде, независимо от его собственного внутреннего настроения и внешних обстоятельств, подданные должны видеть величие, мудрость, милосердие настоящего царя. «Нет выше… нет труднее на земле Царской власти, – говорил митрополит Московский Сергий Николаю II в день его коронации, – нет бремени тяжелее Царского служения»[466].
В начале ХХ столетия русская государственность переживала структурный кризис. По признанию самого Николая II, малейшее неосторожное движение в управлении могло вызвать катастрофические последствия. Ситуация еще больше обострилась с приходом революции. В 1905-м и в последующем за ним 1906 г. возникла опасность полной потери государственного управления. «Я помню, – писал Н.Н. Львов, – мне говорил Столыпин, что в Саратове жандармский полковник при одном известии о министерстве Милюкова выпустил из тюрьмы всех политических заключенных, в другом городе губернатор сам явился с повинной на какой-то митинг рабочих и отменил свое распоряжение. Начальственные лица оказывались больными, лишь бы избежать ответственности за свои действия»[467].
«Вся страна сошла с рельсов, – признавался впоследствии Столыпин Тверскому. – Ведь всего год тому назад в большей части провинций не было никакой власти, ведь в разных местах у нас по целым месяцам процветали десятки республик; центральная Россия и некоторые окраины горели почти сплошь. Ведь убытки в одной Москве и Одессе считаются десятками, может быть, сотнями миллионов. Это при нашей-то бедности! Знаете ли вы, что я по целым часам стоял за этим телефоном? Ведь горели зараз и Кронштадт, и Свеаборг, военные суда бунтовали и в Балтийском и Черном море, разные воинские части возмутились и в Киеве и в других местах; всюду шли грандиознейшие экспроприации и политические убийства, а справляться со всем этим приходилось с таким персоналом власти, который был или открыто на стороне “товарищей”, или, как во многих местах, почти целиком сбился по гостиницам губернских городов и по полугоду не выезжал в свои участки»[468].
Еще в Саратовской губернии Столыпин показал удивительную способность проходить меж огней, не допуская большого кровопролития. Назначив саратовского губернатора силовым министром, царь рассчитывал таким же образом умиротворить всю Россию. В условиях едва отгремевшей революционной грозы 1905 г., непрестанных «петушиных боев» думских фракций и шквала индивидуального террора осуществление политики социального примирения было равносильно хождению по лезвию бритвы. Но иного исхода царь и Столыпин как христиане принять не могли: усмирение иступленной России исключительно силовыми мерами неминуемо привело бы страну к кровавой бойне и в конечном итоге – к новой революции.
«Милая мама, – писал государь матери в октябре 1905 г., – сколько
я перемучился до этого, ты себе представить не можешь!.. Представлялось избрать один из двух путей: назначить энергичного военного человека и всеми силами постараться раздавить крамолу; затем была бы передышка, и снова пришлось бы через несколько месяцев действовать силой; но это стоило бы потоков крови и, в конце концов, привело бы к теперешнему положению, т. е. авторитет власти был бы показан, но результат оставался бы тот же самый, и реформы не могли бы осуществляться»[469]. В итоге ради внутреннего мира государь решает передать часть своей власти народному представительству и 17 октября 1905 г. издает Манифест о даровании свобод.Для Николая II подписание этого документа было «страшным решением»[470], глубоким душевным потрясением. Приходилось выбирать между большим и малым злом. С одной стороны, появление выборной законодательной власти в лице Государственной думы создавало опасность десакрализации государства, с другой – сохранение самодержавия военными средствами втягивало народ в братоубийственную войну. Последнее означало уже не удаление от Бога, а полное отпадение от Него.
Правящая элита – от великого князя Николая Николаевича до графа Витте – не отставляла государю иного выбора. Подписав Манифест от 17 октября, Николай II сетовал: «Да, России даруется конституция. Немного нас было, которые боролись против нее. Но поддержки в этой борьбе ниоткуда не пришло, всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей, и, в конце концов, случилось неизбежное»[471]. Позже Николай II запишет в дневнике: «После такого дня голова стала тяжелой и мысли стали путаться. Господи, помоги нам, усмири Россию»[472].
Первоначально П.А. Столыпин, подобно многим другим администраторам, настороженно отнесся к Манифесту о даровании свобод[473]. Однако последующие исторические события помогли Столыпину целиком и полностью принять позицию государя. Шесть лет спустя, когда свиток свобод будет полностью развернут, Столыпин резко отвергнет ревизию положений царского манифеста. На записке Л. Тихомирова с предложением превратить Думу из законодательной палаты в совещательную 9 июля 1911 г. он сделает следующую пометку: «Все эти прекрасные теоретические рассуждения на практике оказались бы злостной провокацией и началом новой революции»[474].
Соглашаясь на создание независимого законодательного органа страны, государь надеялся, что религиозные, национальные начала окажутся сильнее беспочвенных политических идей.
«Господь да благословит труды, предстоящие Мне в единении с Государственным Советом и Государственной Думой, – говорил Николай II народным избранникам в день открытия I Государственной думы, – и да знаменуется день сей отныне днем обновления нравственного облика земли Русской, днем возрождения ее лучших сил. Приступите с благоговением к работе и оправдайте достойно доверие Царя и народа. Бог в помощь Мне и вам»[475].
Такое доверие к еще не приступившим к своей деятельности народным избранникам, конечно, не было проявлением политической наивности со стороны государя. Император знал, какими неспокойными людьми представлена Дума, знал, как трудно будет заставить их работать на государство. «Я отлично понимаю, – писал Николай С.Ю. Витте, – что создаю себе не помощника, а врага, но утешаю себя мыслью, что мне удастся воспитать государственную силу, которая окажется полезной для того, чтобы в будущем обеспечить России путь спокойного развития, без резкого нарушения тех устоев, на которых она жила столько времени»[476].
Эту воспитательную миссию в Думе весьма талантливо выполнял П.А. Столыпин. «Правительству желательно было бы изыскать ту почву, – обращался он к думским заседателям, – на которой возможна была бы совместная работа, найти тот язык, который был бы одинаково нам понятен. Я отдаю себе отчет, что таким языком не может быть язык ненависти и злобы; я им пользоваться не буду»[477]. «Дайте же ваш порыв, – призывает Петр Аркадьевич депутатов, – дайте вашу волю в сторону государственного строительства, не брезгуйте черной работой вместе с правительством»[478].