Страдания юного Зингера
Шрифт:
Он налил водки в стакан. Выпил. Горько усмехнулся:
— Я, может, больше твоего понимаю, академик. Но мы, кажется, о деньгах говорили… Учили нас жить в нищете, в равенстве, примеры поучительные приводили. Один вождь кипяченую воду из железного чайника пил. Другой — к деньгам и золоту был совершенно равнодушен. Прослезиться можно от умиления! А я, я, почему пример с них брать должен? Их жизнь — это их жизнь. А я, может, золото люблю, в роскоши жить хочу. Да что — в роскоши. По-человечески… по-че-ло-ве-чес-ки, понимаешь? А меня, значит, за это мое желание — по мордам?! Так, да?!
Валерий стал кричать. Но вскоре спохватился, успокоился; снова налил водки в стакан.
— Ладно,
И тут случилось то, чего я никак не ожидал.
Валерий вдруг побледнел — бледен стал как полотно, — и вцепился зубами в свою левую руку, стал рвать свежие корки на ранах. Невыносимо алыми струйками брызнула кровь.
Я растерялся. Опомнившись, схватил его за руку, за волосы; рывком поднял голову.
— Уйди, тля, паскуда, пусти, — отплевываясь, вскрикивал Валера. — Демократы, дерьмо собачье, ублюдки… Пусти!
Я опрокинул его на спину, надавил коленом на грудь, обеими руками схватил за горло. Хорошо, что у нас еще оставалась водка: когда Валера немного утих, я влил в него, в лежачего, приличную порцию. Затем носовым платком крепко перетянул израненную руку. Он обмяк, по-детски жалобно попросил:
— Ты только не оставляй меня одного. Пожалуйста, Жора, прошу тебя, не оставляй…
Слава Богу, детей в бане не было. И вообще народу было немного. Большого шуму-крику нам удалось избежать. Банщик и все остальные мужики вроде бы даже с сочувствием отнеслись к происшедшему.
Валерий лежал на скамье бледный, тихий, равнодушный.
Я отдышался, одел беднягу.
Не спеша вышли мы под темнеющий небосвод. Тут, на улице, нам повезло: удалось сразу же поймать частника.
В машине Валера молчал, только коротко бросил мне: матери дома нет, на дежурстве в больнице, придет утром. Значит, никаких расспросов и объяснений не будет. Да и для матери самой: чем меньше будет знать, тем меньше волнений, чем меньше волнений, тем лучше. Так что — все путем. Заботливый сын!
…Молча посидел Валерка на кухне, покурил, поразмышлял — о жизни, наверное. Затем взял из буфета два граненых стакана, из холодильника — бутылку водки.
Минут через двадцать глухо прорычал:
— Анкор! — и снова полез в холодильник. Посчитал нужным пояснить: — Сейчас в моде спирт. Рояль. А я, знаешь ли, по старинке, нашу родимую предпочитаю… И если ты мораль мне читать вздумаешь, то лучше иди ты на… икс, игрек, йот. Ты меня понял? Повторять не буду. — В два вдоха выхлестал почти полный стакан. — Анкор!
Я безнадежно махнул рукой. В глазах моего одноклассника — траурных, ввалившихся — холодно полыхало безумие.
И мне было холодно. Водка не грела.
Позвонил жене, сказал: приеду поздно, не волнуйся. Ничего объяснять не стал.
Пил Валерий до тех пор, пока не уснул — тут же, за столом. Я перетащил его (тощий, а тяжеленный!) в комнату, уложил на диван, раздел как смог. Он спал, словно ребенок, положив ладонь
под щеку. Ладонь левой, изуродованной руки. Дышал ровно.Я посидел возле Валерки немного. Потом на цыпочках вышел на кухню, принял «посошок на дорожку» (хозяину на опохмелку оставил), так же, на цыпочках, вышел из квартиры и постарался бесшумно закрыть дверь — благо, закрыть ее можно было без ключа.
До дому добрался уже во втором часу ночи. От жены, как и следовало ожидать, влетело по первое число. Еще бы: ушел чуть ли не утром в баню, а вернулся неизвестно откуда ночью. И пьяный.
Пьяным я не был, но не отвертишься — пахло.
Обидевшись, я ничего ей рассказывать не стал. К чему?
Жена и до сих пор нет-нет да припомнит мне тот «банный день». Но это уже — вовсе ерунда. Дело семейное.
Видение воды
Александру Кононову
Миллиард лет тому назад стихия была рождена свободной, и теперь она просто не в силах была смириться с неволей.
Ночью, взламывая лед, вода пошла на приступ. В считанные минуты с дамбой было покончено. Но стихия не смогла обуздать себя сразу, и вода, подхлестываемая ветром, будто кнутом, ринулась на спящий город.
Она легко перемахнула через парапеты гранитных набережных и хлынула на Васильевский остров с двух сторон. Волны сшиблись на середине островной земли и успокоились.
Вода не хотела мстить кому-либо конкретно и не взяла себе ни одной человеческой души.
За ночь мороз сковал успокоившуюся воду.
Утро выдалось солнечное, и огромный островной каток сверкал и переливался всеми цветами радуги.
Шпиль Петропавловки сиял чистым золотом и слепил глаза. Трубил ангел, и пели колокола.
Ставший ниже, — словно павший на колени, — великан Исаакий, казалось, вот-вот снимет свой золоченый шелом и зачерпнет тяжелой замерзшей воды. Его и так всегда холодные стены покрывал мохнатый, сверкающий колючими искрами, ковер инея.
Белые колонны дворцов вырастали изо льда огромными сталактитами. Уродливые доходные дома начала века казались сейчас мраморно-белоснежными.
Гордый конь Медного всадника опустил копыта на бледно-зеленую корку льда. Император величественно простирал правую руку над незнакомым градом. Конь опустил копыта, но Петр почему-то медлил и не пускал коня вскачь. Боялся, что лед слишком скользкий? Или: что не встретится ему «Евгений бедный» и напрасно будет раздаваться «тяжело-звонкое скаканье» его коня? И ни мостовую, ни людей не потрясет оно…
Высокую дверь Библиотеки Академии наук крепко-накрепко, словно стальным щитом, закрыло коркой льда. Ученые мужи не могли войти в храм науки, не могли с головой погрузиться в умные книги. Почернев от тоски, они пошли пить «горькую».
Сфинксам у Академии художеств, сокрытым под толщей ледяной воды, грезилось (будто замерзающим людям): они вернулись в родные края и лежат на жарких песках пустыни под знойным небом Египта.
Картины и скульптуры, запертые в Эрмитаже вместе со своими хранителями, боялись коснуться побелевших от мороза стен, — словно были они только что побелены малярами. Золотой павлин засеребрился и поджал свой роскошный хвост. Казалось: атлантов, способных выдержать тяжесть свода небесного, сможет погубить мелкая дрожь от холода; по их обнаженным телам, точно трещины, бежали льдистые шрамы… А Фрина, пришедшая на праздник Посейдона в Русский музей, со страхом смотрела на изукрашенное морозными узорами окно. Воздух был бел, как в белую ночь, да вот зябко было не по-летнему. Только какой-то старичок бродил по залам музея и бормотал беспрестанно: «Ничего, не сорок первый…»