Странствия
Шрифт:
В Румынии я второй раз в жизни ощутил живую природу. Но теперь мне было уже не шесть лет, как в Йосемити, и природа с цивилизацией здесь составляли единое целое. В Соединенных Штатах, если хочешь на природу, надо выехать из города. Природа там великолепная, но ты живешь не в ней. Она не рождает музыку и литературу. Деятельность человека ей чужда, она только вредит природе. А здесь люди и природа связаны друг с другом. Пастух знает местность, ему знаком каждый ее звук, запах и вид, он является ее частью, как его собака, или гора, или дерево. Или как цыгане, которых эта почва взрастила, наполняя и их музыку. Даже горожане, приезжающие из Бухареста или еще откуда-нибудь, сохраняют здесь феодальную гармонию со своей землей. Такого единства я больше нигде не встречал. Я свободно двигался в этой атмосфере и понимал ее, хотя, откуда эта близость, еще не догадывался и не мог объяснить. Мама распорядилась, чтобы мы этим летом ели только курятину, потому что мяса она опасалась (не был ли это первый шаг к вегетарианству?), но мне всякие такие предосторожности казались неуместными. Какой вред могла причинить эта земля, где при каждом
Синайя, красивый небольшой городок, где мы жили, был знаменит тем, что там, милях в трех по соседству, располагался летний королевский дворец, и в летние месяцы туда был наплыв придворных. Но, несмотря на это, Синайя сохраняла простоту. Над железнодорожным вокзалом возвышался основательный, с лепными украшениями, отель конца девятнадцатого столетия, какие можно видеть по всей Европе. Вокруг на холмах тут и там торчали летние дома аристократии и богатой бухарестской буржуазии; но отойдешь совсем недалеко — и слышен жалобный голос пастушьей свирели; крестьяне везут продавать свои изделия, вышивки и грубо вытесанные орудия земледелия, как везли спокон веку, и собираются на своих восточных базарах, а светское общество толпится в курзале. Бородатые монахи из Синайского монастыря, основанного предком княгини Кантакузино, владевшей сердцем моего учителя, нисколько не кажутся анахронизмом.
Шесть недель, прожитые в Синайе, мы располагались в отдельных комнатах при пансионе, там работали, занимались, стряпали и ели, и никто нам не мешал, и мы никому не мешали. Дом Энеску, воплощение его мечты и плод его многолетних трудов, находился в некотором отдалении от города. Добирались мы к нему в коляске с кучером впереди, а сзади над нами в дурную погоду поднимался непромокаемый верх, и получалось, что мы — как младенцы на прогулке. И я, восторженный любитель автомобилей, получал большое удовольствие от этих тряских поездок по немощеным дорогам и вброд через быструю речку Прахову до виллы “Люминиш”. Разумеется, Энеску купил это имение и построил там дом для княгини Кантакузино. В его комнату на верхний этаж надо было подниматься по лестнице, встроенной в боковую башню, чтобы гости не беспокоили госпожу внизу, в ее покоях. Ее комнаты, как мне довелось увидеть, были убраны с восточной пышностью, но и студия Энеску, несмотря на аскетическую обстановку, тоже производила сильное впечатление. В ее большие, высокие окна виднелась долина, а за долиной — цепь гор, уходящих вверх, как отвесные скалы. Пока мы были в Синайе, наступила осень, воспламенила деревья и склоны гор, лишь кое-где на желтом, охряном, золотом и алом фоне выступали одинокие темные ели, точно фантастические декорации к моим урокам.
Синайя манила к жизни без расписания, и мы с радостью слушались — ходили гулять вокруг дворца на высоком холме. Дворец был в моем вкусе: средневековый, насколько могут быть средневековыми постройки девятнадцатого столетия, многочисленные фигурные фронтоны поднимались в небо над лесом, как платоновская идея готической эпохи. Он возносился над Синайей, посреди огромного открытого пространства, а за ним вздымались высокие горы. Однажды, когда мы вот так гуляли, нас обогнала маленькая карета, запряженная двумя белыми лошадками. По фотографиям, не говоря о сказочном изяществе экипажа, мы узнали в вознице Михая, шестилетнего наследника трона. Мне стало завидно, я подобрал с земли камешек и швырнул ему вслед — детский проступок, за который мне до сих пор стыдно. Позднее, осматривая замок, я изловчился пролезть под канат и взобрался на трон, к вящему ужасу нашего гида; как и следовало ожидать, королевское сиденье оказалось слишком просторным и неудобным.
Мое преступление не имело последствий. Меня настигло только семейное наказание: когда королева Мария, бабка Михая и внучка королевы Виктории, пригласила меня сыграть при дворе, мама отклонила это приглашение, как она всегда отказывалась от светских попыток эксплуатации ребенка. Энеску, в качестве компромисса, предложил посадить королеву в спальне княгини и оставить дверь приоткрытой, а выше этажом у нас будет идти урок. Предложение было принято. По окончании урока меня и папу повели вниз, дабы представить ее величеству. Я запомнил красивую комнату, большую кровать, тяжелые портьеры, резную мебель, золото и бархат, а также чувство неловкости от сознания, что сейчас от меня потребуется поцеловать королеве руку. Я никогда в жизни ничьих рук не целовал и теперь начинать не собирался (сегодня я это выполняю без особого затруднения), поэтому в ответ протянул ей руку для рукопожатия. Королева и не подумала оскорбиться. Победила кротость. Мы мило дружелюбно побеседовали, и она подарила мне свою книжку “Сказки королевы Марии” с надписью: “В подарок Иегуди от Марии”.
И еще одна гранд-дама приняла участие в
нашем синайском отдыхе — Кора Кошленд прервала свою поездку по Европе, приехала к нам и подарила три сказочных дня. Она взяла напрокат три “крайслера”, мощные открытые машины, способные одолеть местные дороги, и в них мы объездили близлежащие румынские достопримечательности. Миссис Кошленд, богатая американская туристка, опережала свое время. Наши поездки снимались на кинопленку. Среди них одна была в живописные пещеры, а другая — к замку, настоящему средневековому замку-крепости, который был возведен некогда для защиты от захватчиков, но ввиду отсутствия современных захватчиков превращен в жилое помещение, утратив таким образом суровый характер. Последний раз в Румынии я видел миссис Кошленд на вокзале: она фотографировала нас с площадки “Восточного экспресса”, отправлявшегося в Париж, а мы махали ей с платформы, покуда не потеряли из виду. В скором времени нам предстояло снова увидеться в Сан-Франциско.Но красочную осень затмила телеграмма из Нью-Йорка. Родителей спрашивали, не смогу ли я выступить в Карнеги-холле с Нью-Йоркским симфоническим оркестром под управлением знаменитого немецкого дирижера Фрица Буша. Речь шла о ля-мажорном Концерте Моцарта. Можно ли было представить себе более чудесное заключение года, проведенного в Европе? Как лучше выразить мою благодарность дяде Сиднею за щедрость и маме с папой за самоотверженность? Я был очень счастлив, очень польщен, но про себя, по крайней мере в кругу семьи, засомневался: почему Моцарт? Почему не Бетховен? Играть в Карнеги-холле означает играть Бетховена, уж браться так браться. К тому же я чувствовал, что Бетховена сыграю лучше, и мои родители были того же мнения. Однако, как и про другие мои горячие желания — учиться у Энеску, обзавестись велосипедом, — я помалкивал до более благоприятного случая. Я верил, что разговор о Бетховене будет иметь продолжение, и тем пока ограничился. Предложение Карнеги-холла было принято, вопрос о том, что играть, оставлен отрытым. Мне тогда было одиннадцать лет.
И вот мы отправились к Энеску на последний урок — последний навсегда, как я тогда думал. Когда мы с папой садились в коляску, собиралась гроза, но промедлила, и мы благополучно доехали до виллы “Люминиш”. Но когда мы уже были в студии и я начал играть, вдруг молния разорвала небо над долиной и заполыхала, опять и опять освещая леса и горы и заливая все внезапным зловещим блеском, грохотали раскаты грома, и на землю обрушились потоки дождя. Под этот роскошный салют природы я три раза подряд сыграл Чакону из ре-минорной Партиты Баха.
Думаю, Энеску хотел испытать мою выносливость. Упражняться — это одно, а исполнять — совсем другое, и есть еще третье, требующее особой крепости, — репетировать с коллегами, иногда по многу раз подряд, перед выступлением или записью. Бывает, приходится играть без отдыха три или четыре часа, не скисая, не выдыхаясь, не отвлекаясь и не утрачивая свежести. Наверное, Энеску хотел на прощанье дать мне последний урок упорства и концентрации в работе. Великая Чакона Баха продолжается около тринадцати минут, что само по себе нелегкое испытание для ребенка, тем более что она идет после четырех других частей Партиты, о чем я, впрочем, тогда не знал. Я выдержал и сыграл ее три раза. Когда мы уезжали, папа отвел Энеску в сторону и пожаловался, что я не очень-то налегаю на свою работу: честно и исправно отрабатываю положенные часы, но никогда не прошу позволения поиграть еще, сверх срока, как часто поступали и поступают многие коллеги (по моим понятиям, это спокойствие объясняется тем, что у меня здоровое низкое кровяное давление — счастливый дар, сохранившийся на всю жизнь и неоднократно спасавший меня в кризисных ситуациях). Энеску не обеспокоился. “Это благословение Божье, — сказал он. — Оно будет хранить его всю жизнь”. Папа навсегда запомнил эти слова.
Буря утихла, но дождь все еще изливался на головы закутанного в платок кучера и его перебирающей копытами лошади, когда мы отъехали от крыльца с башенкой и заскользили по открытому гравию. На душе у меня было тяжело. Чему я выучился или не сумел выучиться у Энеску, останется при мне. Но отныне я предоставлен самому себе, и впереди, на расстоянии нескольких недель и многих миль, меня ждет Нью-Йорк.
Проведя два или три дня в Париже, мы на вокзале Сен-Лазар погрузились в поезд, и он доставил нас на пароход.
Обратное плавание серьезно отличалось от пути в Европу. И не потому, что мы стали бывалыми путешественниками и уже не приходили в восторг при виде того, что нам знакомо. Но мы возвращались чуть ли не с помпой. Еще из Синайи папа связался с дядей Сиднеем и обсудил с ним вопрос об адвокате и концертном агенте. Из Соединенных Штатов я уезжал просто мальчиком, а обратно еду — и у меня есть собственный агент и услуги адвоката. Удивительно тогда работал телеграф: за один день три обмена депешами, то есть были отправлены и получены шесть телеграмм между Синайей, Сан-Франциско и Нью-Йорком, переговоры были завершены и вопрос решен. В адвокаты он нам рекомендовал одного из самых известных меломанов в Нью-Йорке Эдгара Левентритта, в память которого ныне учрежден грант Левентритта. Он по-любительски, но лихо играл на рояле, приходил в восторг, когда у него в доме собирались музыканты и он с ними мог исполнять камерную музыку. Мистер Левентритт посоветовал папе доверить устройство моих американских дел агентам Лоуренсу Эвансу и Джеку Солтеру. Был заключен контракт, но, как обычно бывало у нас с людьми, с которыми мы сблизились по делу, сам мистер Левентритт, его жена и дети стали нашими добрыми друзьями. Так же, кстати сказать, как и Эванс с Солтером. Карьера этих молодых людей из Атланты, штат Джорджия, началась с того, что их выбрала своими агентами Галли-Курчи. После этого они пошли вверх, от Лоуренса Тиббета к Элизабет Ретберг и дальше к другим таким же известным клиентам. Так что я оказался в блестящей компании, когда в списке клиентов, по-прежнему возглавляемом Амелитой Галли-Курчи, в конце появилась моя фамилия.