Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако прежде чем выступать, предстояло уговорить на это родителей. Им не хотелось отдавать сцене еще одного ребенка, ведь там не место благовоспитанной девушке (Хефцибе тогда исполнилось тринадцать). Но непререкаемый авторитет Энеску и тот факт, что Хефциба будет всегда выступать только со мной, перевесили их сомнения. Наш дебют состоялся на полпути от дома до сцены: в студии звукозаписи. Мы сыграли Сонату ля мажор Моцарта (К 526) и получили молчаливое одобрение наших невидимых слушателей — Приз Кандида за лучшую пластинку года. Через десять месяцев, 13 октября 1934 года, мы предстали перед ними в зале “Плейель” и исполнили Сонату ля мажор Моцарта, Сонату ре минор Шумана и “Крейцерову сонату” Бетховена.

Сколько бы мы ни выступали вместе с Хефцибой, наша игра будто не менялась. Сестра моя взрослела, приобретала жизненный опыт, работала с несчастными, обделенными людьми, но на сцене всегда выступала так же просто, так же доверительно и тепло, как в зале “Плейель”. Исполнение становилось все глубже и насыщенней, но музыка оставалась отзвуком и образом наших с ней отношений, связавших нас еще до выхода на сцену. Хефциба верила в себя, в музыку и в меня,

она была так естественна, что вынесла испытание концертным залом и в конце концов покорила его. Такова обратная сторона гордости: уверенность Хефцибы в себе и в своей игре основывалась на преданности музыке, а потому ее исполнение было простым, скромным, почти наивным, без тени самолюбования или демонстрации; за все эти добродетели Хефцибу любили в Англии и Франции. Ведь, невзирая на все различия между этими странами, там одинаково отрицают эмоции ради эмоций и высоко оценивают тех, кто держит свои чувства при себе.

Для Хефцибы музыка была естественным средством самовыражения, еще одной ступенью наших отношений, счастливым долгом. Она никогда не исполняла со мной те небольшие блестящие пьесы, которые создаются специально, чтобы продемонстрировать виртуозность скрипача. Мы играли сонаты, где голоса инструментов на равных объединены в диалоге; мы были столь близки, что не нуждались в поисках пути друг к другу, общего языка, поэтому замысел и исполнение были у нас единым гармоничным целым. Правда, время от времени я просил ее обратить внимание на те или иные детали — активнее вступить в какой-то момент, уверенней строить фразу, и послушная сестра легко принимала мои предложения. Но согласие не требовало от нее никаких душевных усилий. Она никогда не искажала фразы, подчиняясь капризному желанию сделать их более “интересными”. И даже публика не сбивала ее с праведного пути. Порой возбуждение, или нервы, или прочие обстоятельства могут сказаться на выступлении музыканта и даже испортить его, но я никогда не видел, чтобы Хефциба играла иначе, чем диктовала ей музыка.

Сжимая мою руку, стоя вполоборота к залу, она кланялась в конце нашего первого выступления. И я впервые почувствовал себя настоящим старшим братом — защитником и опытным проводником в мире, новом для нее, но мне хорошо знакомом.

ГЛАВА 6

Зимние путешествия

На своем веку, за семьдесят с лишним лет, я перенес столько болезненных расставаний, сколько, наверно, не перенес ни один другой человек. Я думаю, не все до конца понимают, что это неотъемлемая часть “жизни на колесах”. Да, я знавал гастролирующих артистов, которые всегда уезжали с легким сердцем, но я предан своей семье, в детстве был домашним мальчиком и до сих пор так же сильно люблю свой дом. Не скажу, будто постоянные разъезды, из которых по большей части состоит моя жизнь, были тяжким бременем, будто каждый раз приходилось собирать волю в кулак, когда все внутри разрывалось от горя; это далеко не так: я с детства привык к дороге, она дарила много радостей, но требовала и тяжелых разлук. В самом начале года мы с папой прощались с мамой и сестрами и уезжали на три месяца из Европы в США. Особенно запомнился самый мучительный наш отъезд: это было 7 января в Неаполе, в мамин день рождения, о котором в суматохе сборов все забыли. Напомнить об этом папе ей не позволяла гордость, она решила снисходительно отнестись к его забывчивости и не придавать событию большого значения. Мой бедный отец пребывал в полном неведении и думал, что она огорчена предстоящей разлукой, и только за час до отплытия его как будто громом сразило — он вспомнил. Но даже когда подобных катастроф не случалось, нам ежегодно приходилось разрывать семью на две части, и радость путешествия всякий раз поддерживала мечта о возвращении.

И тем не менее я всегда с нетерпением ожидал дороги. Дыхание кочевой жизни, длившейся полгода, начиная с октября, доносилось до меня вместе с запахами осени и паровозным дымом. Я шумно и глубоко втягивал их — так жеребенок принюхивается к аромату зеленых полей. За много лет поездки превратились в такую же рутину, как для иных ежедневный поход на работу, и все новые станции, отели и концертные залы походили на предыдущие. Быть может, любопытство мое притупилось, быть может, я стал уже не таким ненасытным. Но в юности каждое путешествие было полно открытий, пусть и совершаемых повторно.

Я любил отправляться из сердца материка на побережье, в порт. Поезд, доставляющий к пароходу, отличается от остальных, пущенных по маленьким и замкнутым дорогам материка, на него уже падает отблеск моря, маячащего вдали. Б Гавре, например, пересесть с поезда на корабль не составляло труда, нужно было лишь пройти по крытому пирсу. Чаще же приходилось отправляться в Шербур, и к британскому лайнеру, стоящему на рейде, мы мчались ночью, на маленьком катере с пассажирами и багажом на борту. Он сражался со встречным ветром, прыгал на волнах Ла-Манша, его заливало дождем и окатывало водой, и вот впереди — большой освещенный дворец на якоре. Матросы опускали к нашему катеру трап, и мы поднимались навстречу свету и теплу — сколько пьянящих удовольствий, и сколько же мир потерял, их лишившись!

За Атлантикой нас ждали Соединенные Штаты, и каждый раз они казались новой и неизведанной землей, которую предстоит открыть — задача столь грандиозная, что даже на приблизительное ее решение ушло несколько лет. Проезжая по прериям или мимо Большого Соленого озера в открытом вагоне, мы с папой вдыхали аромат стальных колес и рельс, слушали их стук-перестук, и за время путешествия успевали покрыться с головы до ног пылью и песком. Так мы впервые увидели Техас, увидели, как повсюду в южных штатах буйно цветут кизил и азалии, побывали на знаменитых болотах Флориды. Мы ехали в Новый Орлеан из Нью-Йорка на роскошном поезде, состоявшем только из вагонов-купе, с персоналом в белоснежных униформах (сейчас уже трудно поверить, что еще совсем недавно такой снобизм воспринимался как нечто само собой разумеющееся). По прибытии

мы ели крабов с мягким панцирем и восхищались витыми коваными балконами домов. Во время гастролей у нас оставалось много времени для отдыха: в каждом городе мы задерживались на несколько дней: посмотреть достопримечательности, полюбоваться окрестностями и оценить все удивительное разнообразие моей родины. На Палм-Бич я впервые попал вместе с семьей, хотя родителей пришлось бесконечно долго на это уговаривать. Джек Солтер, мой агент, сообщил о предложении в пять тысяч долларов за концерт в клубе “Эверглейдс”, самом модном местечке самого модного города, но ни то, ни другое не вызвало энтузиазма у моих родителей. Значит, в этот клуб не пускают евреев, предположили они. Напротив, ответил мистер Солтер, контракт подписал некто господин Зелигман. Родители доверяли нашему агенту, а потому пошли на уступки: мы поехали во Флориду, где выяснилось, что мистер Зелигман — единственный еврей во всем клубе. Было интересно понаблюдать за жизнью высшего общества: как они играют в поло (пожалуй, самый любопытный вид спорта), купаются на красивых пляжах и любуются причудливой растительностью болотистого юга Флориды. Более того, на Палм-Бич впервые в жизни я услышал настоящий стихийный черный джаз. На второй стороне одной пластинки играли негритята — на стиральных досках и других подручных инструментах — просто так, для себя. Они произвели на меня сильное впечатление.

Уже пару лет я колесил по Америке, и родители решили, что мама с девочками должны обосноваться в Нью-Йорке — тогда все мы сможем встречаться между концертами где-нибудь в Бостоне или Новом Орлеане. Путешествия по-прежнему оставались нашим с папой уделом. Впрочем, нас соединяли постоянные письма, телеграммы, а со временем и телефонные звонки, и по этим связующим артериям шел горячий ток нашей семейной крови.

На время разъездов мы с папой становились закадычными друзьями. Он никогда не изображал ни наставника, ни учителя, ни тем более надзирателя, хотя постоянно заботился о моем благополучии. Мама дразнила его “планами”, он же, заботясь обо всех нас, приговаривал: “проверить, перепроверить и еще раз проверить”. Особенно его беспокоили внезапные похолодания. Стоило столбику термометра опуститься вниз, как папа всю семью заставлял спать в носках и ставить тапочки поближе к кровати, чтобы с утра не ступать на холодный пол. Нередко он распекал маму за то, что она не пытается предотвратить все опасности на свете. Мне же его опека ничуть не была в тягость. Любопытный факт: я никогда не менял рубашки после концерта, пока однажды в Лейпциге Бруно Вальтер не дал мне свое растирание с запахом сосны, посоветовав пользоваться им каждый раз после выступления и переодеваться. И папа, неукоснительно выполнявший предписания, следил, пока я был на его попечении, за соблюдением этих рекомендаций.

Однако, несмотря на все старания, во время гастролей я страшно переутомлялся. Однажды в Бостоне произошло то, что неизбежно рано или поздно должно было произойти: я заснул посреди выступления, и впредь после того случая уже знал, что такое возможно. Во время второго тутти Концерта Бетховена я перестал понимать, что происходит, почувствовал приятную слабость и поплыл, не видя ничего вокруг, как лошадь, задремавшая в ночном. За два такта до вступления я вдруг очнулся, вспомнил, что нахожусь на сцене, за мной оркестр, впереди слушатели, Сергей Кусевицкий пытается поймать мой взгляд, и через пять секунд я что-то должен сделать. Только благодаря выработавшемуся автоматизму ситуацию удалось спасти, но я до сих пор жалею, что заснул недостаточно крепко, чтобы пропустить вступление, — тогда мой рассказ был бы подтвержден историческим фактом.

Отец ограждал меня от журналистов и справлялся с этим превосходно. За много лет он дал всего несколько интервью, мама — только одно, а я, пока не стал взрослым, — ни одного. Время от времени меня фотографировали: репортеры расставляли свои неуклюжие аппараты, наполняли магнием маленький подносик и поджигали, чтобы получилась вспышка, после чего все вокруг заволакивало вонючим дымом. Это было все, что я знал о журналистах.

Конечно, папа больше заботился обо мне, чем о себе. Я только начинал давать гастроли, а он уже тогда страдал от приступов желчекаменной болезни, сильно похудел и в конце концов лег в Нью-Йорке на операцию, которая пришлась как раз на время моих американских концертов, так что вместо него поехала мама. Именно с ней я начал чувствовать себя взрослым: она мудро и деликатно дала понять, что это я несу за нее ответственность, и я, сам того не замечая, повсюду ее сопровождал, советовал, что заказать на завтрак, угадывал, что ей может быть интересно, словом, вел себя как бывалый путешественник, опекающий новичка.

Куда бы я ни отправлялся с родителями, с нами всегда был еще один человек: мой аккомпаниатор. В отличие от пианиста, скрипач один не выступает, так как сольных произведений для скрипки существует мало. В первом турне 1928 года я выступал с Луисом Персингером, а для европейских концертов уже потребовалось нанимать профессионала. Найти его было непросто: помимо прекрасного владения фортепиано, он должен был вписаться в наш семейный круг. Одно время мы подумывали, не привлечь ли молодого Луиса Кентнера, но с его талантом и характером ему было бы тесно в этой роли, он бы неминуемо нарушил семейную сплоченность. Впрочем, жизнь связала нас приятными узами другого рода: впоследствии мы выступали вместе, а позже породнились. Один аккомпаниатор приходил на смену другому, и со многими мы подружились. Первым к нам приехал Губерт Гизен, с рекомендательными письмами от Адольфа Буша, и мы работали вместе в течение сезона 1929/30. Это был прекрасный музыкант, строго придерживавшийся немецкой традиции, хотя, возможно, ему немного недоставало гибкости. Он с большим уважением относился к моей матери и всегда слушался ее, я, в свою очередь, доверял ему как пианисту и наслаждался его обществом. С Гупси, как мы его прозвали, мы выступали два сезона, а затем американский скрипач, композитор и педагог Сэм Франко, вышедший на пенсию и проживавший тогда в Берлине, предложил кандидатуру Артура Бальзама.

Поделиться с друзьями: