Стрекоза, увеличенная до размеров собаки
Шрифт:
Сейчас ей было гораздо хуже, чем когда ее вели к имениннице Любке. Девочка полагала, что не вернется из милиции домой: уходя, поглядела так, будто квартира ее теперь и не ждала, вот только жалко было коврика над кроватью — томиться в тюрьме означало для девочки не глядеть сквозь решетку, а спать возле голой стены. Еще сжималось сердце из-за старой настольной лампы, внезапно переставшей включаться, — рядом с мертвой кнопкой на подставке темнели как ни в чем не бывало шесть вишневых косточек из варенья, потребовавших почему-то быть сосчитанными. Как будто лампа представляла собой бог знает какую ценность — но девочка знала, что большинство вещей в квартире, неизменно стоявших и висевших годами, доживет до ее возвращения, а лампа, чью беду ей вечером удалось утаить от матери, читая книжку на тусклой тараканьей кухне, не доживет: мать все равно обнаружит дефект и выбросит лампу на помойку. С собой у девочки был только сверток с украденным — мать велела нести его в руках. Девочка, в общем-то, и не хотела обратно домой, потому что ночью проревелась всласть, пролежала до первого тонкого света, пробившегося словно из-под земли, — такого подземного света она прежде никогда не видела, — и теперь не хотела, чтобы все это пропало зря. Она потихоньку думала о том, какие ребята будут в тюремном классе, какие воспитатели, — а еще о том, что так и не призналась матери в воровстве, потому что признание все равно не угодило бы в цель и было бы просто про другое. Все-таки девочке хотелось, чтобы мать не убегала от нее вперед, не лезла бы на кучи битого, снега, охватывая взглядом заметаемые цифрищи, — побыла бы с ней, будто ведет в больницу.
Но даже когда они отыскали нужный номер —
Девочка замерзла до того, что уже почти не чувствовала ног, тупыми чурками стоявших на выпирающей с ответной твердостью земле; у матери нос горел, простая красная помада на губах побледнела и потрескалась. Она то и дело копалась в толстом рукаве, выпрастывая часы. Наконец дверь протявкала двумя оборотами замка и освобожденно села. Мать и дочь столкнулись и почти в обнимку бросились в тепло, поплывшее на них из полутемного помещения вместе с застарелым запахом кладовки, немытых казенных стен. Впереди, не оглядываясь и будто удирая от посетителей, переваливалась большими и как бы плохо совмещенными половинами зада узкоплечая тетка, вероятно, открывшая дверь. Корпус ее, опоясанный единственной, зато толстенной складкой жира, похожей на спасательный круг, затмил по очереди два окна, бледных и словно растянутых за углы для обострения слабого света, сразу исчезнувшего в трепете люминесцентных трубок, с нескольких попыток прочертившихся на потолке. Почти одновременно тетка и обе посетительницы достигли барьера, делившего помещение на прихожий закуток с угрюмым растением в кадке, хищной позой напоминавшим музейный скелет динозавра, и на казенную часть с многоэтажными рядами стеллажей, упиравшихся в голую далекую стену: там, в глубине хранилища, стоял, неестественно вывернув переднее колесо и как бы преграждая им себе дорогу, гоночный велосипед. Тетка протиснулась в два приставных приема, уронила за собой лоснящуюся досочку на петлях и только теперь, служебно утвердившись, предстала лицом, где преобладали большие, потекшие щеки и лиловые припухлости на месте выбритых бровей, с наслюнявленными карандашиком черными нитками. Теперь она уже не торопилась: выдернула из розетки шепчущий, исходящий слабым паром электрический чайник, ударом бедра задвинула пару каких-то легких ящиков, осторожно, одною стороною рта, пристроилась к обкусанному вкруговую бутерброду с разомлевшей колбасой. Перед нею на столе покоилось обширное вязанье, собранное на спицах мешком: бережно перенеся его к себе на колени, тетка заработала спицами, точно веслами, совершенно, казалось, позабыв о посетительницах.
Во все это время на лице у матери сохранялось очень воспитанное выражение, слегка подпорченное какой-то опаской, заставлявшей ее быстро-быстро скашивать глаза на дочь. Теперь она наконец подступила к хозяйке помещения и заговорила с нею нарочито бодрым и ясным голосом, употребляемым родителями в присутствии детей, но получила в ответ только надрывный вздох, отчего из ворочавшегося на выпяченном животе вязанья выскочил клубок размером с футбольный мяч и мягко стукнулся об пол. Девочка между тем, прижимая к груди распеленавшиеся вещи, завороженно глядела на решетчатые стеллажи, напоминавшие в холодном судорожном свете рентгеновские снимки. Там, будто неизвестные органы, все до одного пораженные болезнями, темнели некие предметы, и девочка, мигая, силилась их распознать. Наконец она различила несколько вроде бы портфелей — все со впалыми боками, грязной желтизною ревматических замков, — и вдруг, стремительно увлекаемая зрением в угол, увидала черную лаковую сумочку стриженой дамы, похожей на птицу. Несомненно, то были останки первой воровской добычи: твердый ремешок сломался на многих сгибах, по лаку вздулись перламутровые волдыри, и сама расстегнутая сумочка стала как будто меньше, — но это, конечно, была она, и теперь по соседству с нею сделались узнаваемы и другие вещи, когда-то украденные и брошенные в городе на произвол судьбы. Все они были тусклы и покрыты пятнами, а главное, странно усохли и лежали каждая наособицу, на расстоянии одна от другой, словно простое соприкосновение, не говоря уже о сваливании в кучу, как это делала с ними девочка на первой попавшейся скамье, могло уничтожить остатки их истраченной сути. Уменьшение размеров делало вещи почти непригодными для пользования: к примеру, рюкзак очкастой гитаристки из стройотряда, на первый, еще не узнающий взгляд напомнивший девочке дряблое сердце, был теперь котомочкой с такими тесными лямками, что если даже ее натянуть, продирая в петли прихваченные рукава, то она усядется буквально на шею, будто хищник, спрыгнувший с ветки. Ни в одну из усохших сумок, не выдержавших своей пустоты, не вошло бы теперь и половины того, что девочка из них вытряхивала, и они лежали в безнадежных позах, обкрученные собственными ремнями, измочаленными в веревки с дерматиновой чешуей. Девочка подумала, что теперь все выйдет гораздо хуже, чем она представляла вначале, все будет длиться гораздо дольше, ведь каждая вещь потребует отдельной процедуры, и придется вспомнить всех потерпевших: их приведут на опознание, и все они увидят, какая девочка толстая, жалкая, засахаренная розовой сыпью, совсем не похожая на них, красивых и таинственных, будто иностранки.
Пока девчонка топталась, разинув рот, мать продолжала уговаривать тетку, шепотом считавшую петли. За спиной у матери уже скопилась очередь из нескольких человек, державших, чтобы закрепить за собою порядковое место, руки на барьере, и какая-то обтрепанная личность с белокурой прядью до кончика носа чуть не прыгала сзади на спины, заглядывала в лица под неприятным углом и все пыталась вставить слово, чего терпеливая Софья Андреевна ей не позволяла, но сама говорила все громче и все раздраженней. Наконец затравленная хранительница стеллажей не выдержала, швырнула свою работу в какую-то корзину и заорала на очередь так, что люди отшатнулись, а на полу произошел словно бы размен отдавленных ног, в котором белокурая личность потеряла шапку. После этого тетка хряпнулась на место и выдернула из стопы амбарных книг, поехавших набекрень, самую нижнюю, заложенную глянцевыми розами, вырезанными, должно быть, из открытки. Сунув палец и развалив плеснувшую толщу страниц, тетка уперлась локтем в разграфленный разворот и принялась его царапать допотопной вставкой с железным пером, глухо стукая им в заросшей чернильнице. Мать перегнулась к склоненной теткиной голове и стала отчетливо диктовать домашний адрес — когда она говорила громче, тетка нажимала сильнее, — и девочка подумала, что наконец-то началось. С облегчением, привстав на цыпочки, она вывалила на барьер содержимое свертка и тут внезапно встретилась с глазами тревожной личности, пихавшей ее осторожным локтем туда, где очередь плотно встала в затылок в маленькой пустоте, теснимая и пугаемая ветвями растения в кадке. «Не вертись, сейчас поедем домой», — раздраженно сказала мать, хватая девочку за плечо.
До нее не сразу дошло, почему домой, если вечером мать, преследуя ее с какой-то неутоленной страстью и не давая глядеть ни на что, кроме себя, так подробно рассказала ей тюремные порядки вплоть до заразных ночных горшков под нарами (получалось, что тюрьма — это ясли для больших, лишенных возможности заниматься своими делами сообразно возрасту), — а потом заставила вымыться в ванне и едва не вышибла задвижку, когда девочка закрылась, чтобы просто полежать в воде. Теперь выходило, что мать обманула: не будет никакой тюрьмы и возвращения домой через много лет — все эти годы предстоит прожить в квартире у матери незаконно, вообще безо всяких прав. Зря пропало ночное прощание с обезображенной букетами комнатой: ночью горе казалось чем-то случайным и нестрашным, к нему примешивалась отдающая каникулами радость новизны, — но сейчас, когда каникулы внезапно оказались отняты, девочка ощутила, как велико нажитое этой ночью
имущество горя. Теперь, в неожиданной пустоте, отделенной лишь стеклом от безвидного наружного пространства с огоньками окон, бывшего в точности как отбеленная ночь, девочка догадалась, что даже еще не начала справляться с горем, враз потерявшим причину и основу, — значит, ей придется нести этот груз на весу, только на своих плечах. Чувствуя на себе взгляды растопырившейся очереди (бабуся в сборчатом плюше даже шагнула в сторону и раскрыла рот), девочка поняла, что не может позволить этому действию продолжаться.Между тем вздыхающая тетка кончила писать в журнале и развернула его осклабленной матери, уже державшей наготове ручку, привязанную бечевкой к чему-то внутри барьера, а сама подозрительно посмотрела на сдаваемые вещи, словно не веря, что они действительно есть. Очередь, чуя конец процедуры, подалась вперед, и плюшевая бабуся, оказавшаяся рядом со своим сомкнувшимся местом, стала, как большая старая кошка, тереться о бока и локти стиснутых людей. Очередь потерявших вещи походила на очередь обворованных, и медлить было нельзя. Выхватив прямо из-под носа привставшей тетки дезодорант и одну перчатку (другая с легким полым звуком шлепнулась за барьер), девочка бросилась к выходу. Пролезая с поворотом в тугие двери, она успела увидеть тетку, вставшую в рост с мужским от гнева лицом, и мать на пару с белокурой личностью, танцующих, чтобы разминуться, неуклюжий испуганный вальс.
глава 17
На улице снежная пыль осыпала и охладила влагой горящие девочкины щеки, ресницы стали радужны и тяжелы, будто перед сном. Кругом, куда ни глянь, сухое молоко текло по стеклянистой тверди, нигде не в силах задержаться и скопиться, белое солнце пробивалось из ровной облачной пелены, как из подушки круглое перо. Хрупая и оскользаясь на льду, девочка сперва побежала в курящийся проем между домами, откуда они с матерью пришли не больше двух часов назад, но, услыхав далекую трамвайную трель, резко повернула и полезла на сугроб, где темнели намозоленные комья-ступени и где начиналась — явно поверх настоящей и летней — твердая и звонкая тропинка. Скоро девочка увидала черные баки помойки, переполненные мерзлым, словно просоленным мусором: самое подходящее место для смятых на груди остатков свертка. За крайним баком, на мусорном склоне, посреди обширного горелого пятна рвался со своего насеста клочковатый костерок, а снег летал над ним как сумасшедший и внезапно пропадал в струе расплавленного жара, сквозь который плыл и зыбился забор. Возле костра бродили и сидели на корточках несколько пацанов: сами красные и грязные, как угли, в лопоухих шапках, сбитых на затылки, они зачем-то собирали и бросали в глухо брякавшую кучу консервные банки, а один с рассыпчатым шумом шуровал в костре, пытаясь поднять из него на палке какую-то раскоряку, которая неизменно переваливалась вниз, рождая взрыв. Отворачиваясь от дыма, этот пацан навел заплывший слезою взгляд на чужую девчонку, и той издалека показалось, что она узнала рыжего Кольку, из-за надутой красноты лица и горчичных веснушек более чем когда бы то ни было похожего на свою мамашу. Пацан глядел исподлобья и как бы примериваясь, его мясистый бабий подбородок слегка отвис. Тем временем другие пацаны, выходя из-за дымной, струящейся мути над костром, подтягивались к вожаку, и девочка, чувствуя подвижный жар огня на высохшем лице, попятилась в испуге. Ее страшило, что вот-вот среди мальчишек обнаружится кто-нибудь еще из знакомых, втайне желающих ей неизвестного зла. Повернувшись опять, девочка бегом понесла свою неловкую, норовившую предательски упасть под ноги ношу туда, где тропа углублялась в сугробы, стоявшие как украшения по обе стороны от входа в другие, безопасные дворы.
Но вместо дворов разогнавшиеся ноги вынесли девочку на обрыв, и она едва удержалась каблуками над самым его провисшим краем, откуда посыпались мерзлые комья величиной с картошку и звучно плюхнулись в воду, стоявшую внизу. Перед девочкой далеко-далеко расстилалась полузатопленная равнина, будто непрожаренная яичница на чугунной сковородке. Местами маслянистая открытая вода парила, местами, подернутая ледком, отлипала и снова прилипала к тонким белесым закраинам, будто готовая вспузыриться. На плоских и унылых островах, смутно отвечавших друг другу изгибами берегов, черными кусками хлеба горбились заброшенные избы — возле одной крутилась тощая, как чертик, собачонка, — и кое-где в желтоватой переболтанной лепешке воды и суши, хрупкие, будто горелые спички, виднелись позабытые мостки. Далеко на горизонте, являвшем мелкие черты каких-то строений, три туманные, почти небесные трубы выдували клубы густого белого дыма, куда плотнее и рельефнее их самих, и три округлых наклонных столба висели и плыли среди серых облаков, будто длинные-предлинные воздушные шарики. Под самыми ногами девочки к подножию обрыва лепилась малая деревня гаражей с остатками старого снега на крышах, высосанного недавним солнцем и подсохшего на холодном ветру. Точно такой же снег, с зернистой корочкой и плавной дудкой для каждой былинки, выходящей из него на свет, лежал и здесь, на задах двенадцатиэтажек. Разгоряченная девочка, присев, нацарапала полную горсть холодного зерна и мнущейся мякоти, но, едва поднесла ее ко рту, ощутила неожиданный резкий запах: этот снег, такой на вид природный, весь пронизанный золотым, со всякими висячими игрушками, бурьяном, пахнул стиральным порошком. С уварившейся слюною во рту девочка припомнила вкус неглубокого снега со своего двора — талый, с шерстинкой, весенний, хоть дело было осенью, — и кинула снеговой пирожок, потекший в кулаке, подальше в пропасть. Раздавшийся звук был похож на поспешный глоток, каким запивают лекарство: нагнувшись, девочка увидела, что ближе гаражей, у самого обрыва, дегтярно чернеет канава, надуваясь студенистыми водяными комьями над каким-то родником. Дрогнув ногой, девочка отпрянула и брезгливо вытерла об себя мокрую пятерню. За ее спиной раздался возмущенный возглас.
Колька, наступая сапогами и коленями на полы длинной болоньевой куртки, лез на кучу ярко-ржавых, почти оранжевых труб и показывал пальцем, похожим на морковь. Мать, кивая, уже отходила от него, и по рубчатому пятну ее лица было понятно, что она увидела и смотрит — как смотрит то, что не имеет глаз и только каким-то наклоном, светом или легкой отделенностью от темноты выдает свое внимание. Надо было немедленно избавиться от ворованного, чтобы не возвращаться в стол находок, куда, скорее всего, уже явилась злая припухлая артистка с мятными ладошками, неприятными, как ватка перед уколом. Наверняка артистка запомнила девочку еще на елке, потому что там она была одна большая и пряталась в углу, а Снегурочка, командуя игрой, то и дело налетала и тащила ее к осанистому, будто директор, мутноглазому Деду Морозу, и ее ледяная хватка была как внезапная медицинская процедура. Больше не глядя на подбежавшую мать, девочка размахнулась: ветер с тугим хлопком вывернул у нее из руки бумажный кусок, и внезапно бумага, будто намагниченная, налипла ей на лицо, а ноги заплясали на пятачке, кренящемся в пропасть. Тут же яростная рука цапнула пальто у нее на плече, и девочка, проваливаясь по колено, сделала несколько путаных шагов в неизвестную сторону. Бумага ослабла и отвалилась.
Лицо матери, продолжавшей ее держать, было абсолютно бесстрастно, будто у нее для дочери не осталось ничего, кроме самого склада черт, где, как не замечаемая матерью случайная поблажка, темнела на щеке размазанная грязь. Легкая шкурка перчатки алела неподалеку и волочилась по насту под порывами ветра, валявшего ее с небрежностью заметающей мусор невидимой метлы. Мать, оставляя угловатые дыры вместо следов, грузно побрела на глубину, и девочка поняла, что она теперь ни за что не отступится и сделает все, чтобы вернуться с вещами в стол находок, где на них уже заполнены документы. Чтобы не допустить повторного воровства, теперь уже у государственного учреждения, она полезет даже в канаву и натащит из нее разных леденеющих, чем-нибудь опутанных остовов, какие только могут быть в подобном месте, пока взбаламученная вода не опустеет между изуродованных берегов, — а если и тогда не удастся подцепить баллон, пойдет и заплатит за него в тройном размере, будто за книгу в библиотеку. Мимолетно девочку поразила разница между собственным личным жестом, каким она, будто только поманив, стянула кожаную торбу с подоконника, косо застеленного целлофановым солнцем и оставшегося совершенно невинным в своей первоначальной пустоте, — и предстоящей матери тяжелой работой. Чтобы представить зарегистрированное, ей придется буквально добывать те же самые вещи среди огромной бессмысленной местности, где одною обозримостью затрудняется всякое движение, превращаемое в труд по перемене собою всего рельефа, являвшего сейчас, при полном серебряном свете дня, словно бы ухмылку слабоумного блаженства. Одновременно девочка вспомнила про свое ночное горе и почувствовала, что держит его, неправильное, гуляющее неустроенной тяжестью, над этой бездной со всем ее воздухом и трубами, на птичьей высоте.