Стрекоза, увеличенная до размеров собаки
Шрифт:
Между тем румяная мать вывалилась вместе со стеклянистой, шелестящей кучей снега обратно на тропу. Перчатку, принесенную в мокром кулаке, которым она, выбираясь, махала перед собой, мать соединила с другою, вынутой из кармана, и девочка догадалась, как матери было обидно, когда ей подали эту другую, поднятую из-за казенного барьера, и предложили выйти из очереди. Уже покорная, немного пьяная, девочка побрела впереди непреклонной матери (та опять взяла ее царапающей, забирающей хваткой за поднятое плечо) к затоптанному обрыву, чтобы показать канаву, будто специально повторявшую зигзаги верхней тропки, как она сама повторяла походку незнакомок, чтобы подстроиться и украсть.
Внизу уже не было пусто: по заблестевшей дороге с осторожным хрустом пробирались в неровных колеях грязно-серые «Жигули», а неподалеку другой хозяин, расстегнутый и размотанный, с шапкой на ветке и желтой, как репа, покатой лысиной, долбился под дверь своего гаража, гораздо более других обросшего сосулями. С угла молочно белело целое ледяное вымя, уже начинавшее капать, — там, на крыше, вниз отпавшим колпачком, лежал дезодорант. Мать и дочь увидели его одновременно, слегка задев друг друга рукавами, и девочка, глядя издалека на зеленый баллон, подумала, что их отношения с матерью всегда почему-то строятся вокруг пустяков вроде дезодоранта, или шерстяных рейтуз, или липкого пузырька из-под духов, — чувства словно нуждаются в конкретном мелком предмете, чтобы не разминуться в пространстве и на чем-то сойтись, и сойтись тем вернее, чем мельче точка, становящаяся целью. Не зря они, когда поссорятся, стараются не глядеть на одну и ту же вещь, — но уж зато, получив мишень, бьют в нее до последней возможности, пока вещица не превратится в мусор, как вот эта крашеная жестянка, не стоящая того, чтобы за
Матери довольно долго не было, и девочка, переминаясь у рыхлой линии в снегу, от которой не смела отходить ни в какую сторону, слышала, что вся стучит, как часы. Боярышник у обрыва почему-то казался неработающим, будто сломанный механизм, и ни с чем не мог соединиться своими оборванными проводами, которые торчали безо всякой связи с небом, плывущим без связи с путями и направлениями внизу. Колька еще не ушел и по-прежнему маячил на трубах: то целился в девочку из пальца, как из пистолета, то крутил перед глазами кулаки, изображая бинокль, а заметив, что девочка оглянулась, стал показывать ей мелкий ракушечный кулачишко, другой рукою щупая у себя под курткой хилые мускулы. Под обрывом мужик, долбивший лед, вдруг отшвырнул инструмент в набитое им зазубренное крошево и вприскочку побежал к соседнему гаражу. Там, утвердившись лицом к стене, он весь напыжился, как от важности, а потом, уже медленно и блаженно, отошел, освободив для обозрения большое мокрое пятно размером с целую арку. На груди у него, точно награда, лежала округлая смоляная борода, физиономия над ней была широкой и как бы перевернутой. Девочка надеялась, что теперь мужик возобновит работу, потому что мать собиралась идти на звук, монотонной жалобой разносившийся по окрестностям, — но вместо этого хозяин, став возле своего ледяного теремка, сунул сморщенную физиономию в ладони, сложенные миской, и распрямился, отбрасывая спичку, застилаясь дымом: дым, относимый ветром, поворачивался задом наперед. Внизу еще прибавилось народу, девочка уже не могла за всеми уследить. Они передвигались так запутанно по запутанным ходам среди гаражей, что словно превращались один в другого, — стоило на минуту отвести глаза, как двое мужчин, несущих за углы провисший, пережатый пополам мешок, становились сутулой женщиной с пустыми беспокойными руками, которые она то и дело подносила к беретке или к шапке, заправляя лезущие в рот растрепанные волосы. Некоторые одинаково, как бы неловким оборотом брошенного кубика, перескакивали в одном и том же месте плоскую протоку и уходили напрямик через топь по дорожке, темневшей там и там несколькими плохо согласованными зигзагами, — застревали уже вдалеке перед какими-то препятствиями, скапливались и туго, будто бусины через узел на нитке, проталкивались дальше, уменьшаясь куда многократнее, чем точно такие, как у девочки за спиною, видные теперь на горизонте по отдельности жилые корпуса. Только очень крупная вещь могла преодолеть перспективу и не кануть на студенистой равнине, где люди один за другим пропадали из глаз, не успев никуда дойти, исчезали прямо на открытом месте посреди сливающихся в полосы подробностей. Их тропа, вероятно, тоже не могла одолеть желтовато-серых, с металлическими проблесками, полос, лежавших поперек ее направления и становившихся чем ближе к горизонту, тем туманнее и тоньше. Сам горизонт с домами и трубами, темней и материальней затонувшей в воздухе равнины и облачной пелены над ним, стоял в глазах как окончательное препятствие. Внезапно девочка ощутила странную связь между линией горизонта и рыхлой чертой у себя под ногами. Вместе с ощущением утянутого куда-то под сердце живота, всегда сопровождавшего девочкины мысленные полеты и связанные с ними преступления, к ней пришла отчетливая догадка, что эта черта на земле обозначает место, от которого надо прыгнуть. Горизонт синел впереди как цель — рукотворная и, значит, взятая из головы гряда, — и ликование свободы, охватившее девочку оттого, что она-то знает способ достигнуть самого крайнего, соединилось с уверенностью, что при желании она способна единым вдохом вобрать в себя весь воздух над равниной, замечательно жгучий и кислый, слегка горелый, отдающий сквозь весенний холод нагретым муравейником, слабой теплотой.
Вспомнив о матери, девочка поспешно глянула под ноги и как ударилась о близкие крыши с волнистыми пятнами снега, будто ерзавшего по железу в усилии растаять и убежать водой. Давешняя полорукая женщина опять попалась девочке на глаза: она вносила больше всех сумятицы в людское движение возле гаражей, потому что ходила беспорядочно и быстро, то и дело меняя шаг и явно не имея здесь направляющей собственности. Ее лицо запрокинулось, крикнуло, и девочка увидела, что шапка женщины на самом деле беретка, а именно голубая беретка матери. Тут же все встало на свои места: мать, живая, настоящая и очень злая, махала, притопывала, чтобы привлечь к себе внимание, и, вероятно, делала это не в первый раз. Быстро прикинув, девочка сообразила, что мать находится левей и дальше мужика, который теперь стоял, поскабливая пятерней мохнатую щеку, и зачарованно глядел на оплывшие ледяные украшения своего гаража, где капель пока еще медленно, будто гамму, разучивала свой порядок и строй, нетерпеливо срываясь на беглые проблески и опять начиная с нависшего угла.
Кивнув на девочкин старательный знак, едва не разорвавший ей пальтовую подмышку, мать побрела сначала в нужном направлении, прошла, неловко вскидываясь, по разнобою жидких хлюпающих досок, — но тут какое-то препятствие, не видимое сверху, стало уводить ее все дальше неровными зигзагами. Между тем мужик, томившийся от нежелания работать и не сделавший больше ни единого удара ломиком, уже пустившим ржавчину в ледяную кашу, увидал каких-то двоих, ладно ступавших тяжело обутыми ногами, выдвигая их в такт, будто три вместо четырех, и бросился им навстречу с приветственным возгласом, весь напоказ от бездомности перед своим запечатанным гаражом. Мужики остановились, сгрудились, закурили. Проклятый баллон глупо зеленел на крыше, придавая всей картине неправильность, потому что мужики болтались поодаль, а кто-то словно должен был дежурить там, куда баллон готовился упасть. Он был как яркая метка на местности, пропадающая зря, лишенная положенного ей события.
Мать, склонившись словно для пристального взгляда и решительного вывода о канаве, перескочила ее там же, где и все, грузно воткнувшись в противоположный берег. Теперь она была, наоборот, правее цели и, получив сигнал, пошла уже не так уверенно, то и дело задирая голову к дочери и непроизвольно дергаясь на каждый ее угловатый взмах. Часто, будто переспрашивая, мать повторяла жест и двигалась дальше только тогда, когда выходило похоже, — но все равно сбивалась и забредала то в кустарник, что тыкал ей в пальто гнущимися дыбом черными прутьями, а то попадала в незатоптанный опрятный тупичок, где от отчаяния, прежде чем поглядеть на дочь, сперва обследовала крыши с помощью палки, которой только расцарапывала снеговые корки да вспугивала толстых голубей. Все-таки, несмотря на явную усталость, заметную по неровной походке, по тому, как мать, выронив зацепившуюся палку, долго стояла, прежде чем за ней нагнуться, — все-таки, а может, благодаря этому железному отвердению, в матери ощущалась страшная сила и воля довести творимую глупость до полного конца. След ее, будто распоротый, с глубокими дырами, выглядел так, словно она тащилась ползком, — но она продолжала идти вертикально, будто нечувствительный механизм, борозда за ней серела и осыпалась поперек почти что всех путей, проложенных внизу людьми с их нормальными и повседневными делами. Девочка у своей черты уже едва не плакала от голода и ломоты в плечах и хотела только одного: чтобы все это поскорее кончилось. У нее в глубине души таилось странное чувство, что потом, оторвавшись от матери, она действительно сможет перенестись настолько далеко, насколько хватит взгляда, — туда, где три трубы отражаются дымами в небе, будто в молочном озере, и гладкие промоины синевы обозначают области счастья, которого можно достичь. Все, происходившее с утра, включая обязанность стоять и махать, было настолько подневольным и противным, что свобода потом казалась реальной и
едва ли не обязательной, освобождение должно было прийти не через годы, а прямо сейчас, — но раньше следовало пережить событие, отмеченное зеленой точкой на панораме обычных исчезающих ситуаций, как бы заранее занявшее место и только ждавшее времени, чтобы превратить затянутую глупость в совершенный абсурд.Оно и дождалось. Девочка, давно страдавшая оттого, что лямки еще непривычного лифчика как-то ослабли под толстым слоем одежды, из-за этого словно надетой кое-как и готовой съехать, будто с вешалки в шкафу, вскинула руку, чтобы вернуть на плечо бретельку, и этим жестом направила мать, уже почти достигшую нужного гаража и даже, вероятно, видевшую топчущих окурки мужиков, в далекий обход. Между тем бородатый уже едва удерживал своих знакомцев: он все пытался вклиниться между ними и был нелеп со своими ватными плечищами, болтавшимися на узких плечиках, с тонкими ножками в полупустых сапогах, отчего походил на вилку, шатко вставленную в розетку. Наконец мужики, глянув друг другу в глаза поверх блаженно рассиявшейся лысины, одновременно выкрутили руки из ласковых кренделей и пошли, как будто и не останавливались, а бородач заорал им вслед веселую матерщину. Сразу же истекающий всеми скользкими буграми, невообразимо уродливый ледяной кусок с шелестящим ударом разбился в своей воде, и упавший баллон, откатившись полукругом, застрекотал под частой, едва разрывающей скорые нитки капелью. Мгновение бородач выбирал глазами между баллоном и ломиком, но нежелание работать, подкрепленное видом ноздреватого, словно разваренного льда, не стоящего, чтобы его долбить, победило в его душе, и он, опустив зеленую приманку в карман, устремился прочь широкими, попадающими в каждую яму шагами, в довершение столкнувшись с матерью корпус в корпус, так что девочке сверху показалось, что мужик увлекает ее с собой.
Теперь, когда все окончательно обессмыслилось, мать и дочь оказались на таком расстоянии друг от друга, будто каждая принадлежала как часть своему пейзажу и имела отношение только к дали за собственной спиной. Между ними промахнула в воздухе большущая ворона, и девочка ощутила это как нечто болезненное, мечтая только, чтобы птица поскорей сложилась на земле. Ей были бы сейчас невыносимы в воздухе и голуби, и воробьи: ей хотелось, чтобы все застыло, припало к почве, отделилось от пустого пространства. Она и мать стояли друг перед другом и были гораздо более одинаковы, чем рядом: различия поглощала пустота, которая и сама была никакой. Мать все еще пыталась околачивать палками крыши, добыв одну скатившуюся с гулким громом мутную бутылку, и девочка, глядя на нее, думала, что просто не выдержит эту весну, эту ледяную баню, изнурительное таяние исчезающей тверди, выставку уродливых скульптур из материала зимы, постепенно переходящих из сидячих поз в лежачие, выдавая в себе какое-то подобие жизни… Со стороны, вероятно, выглядело так, будто мать и дочь пытаются выразить друг другу сильные чувства, но на самом деле они были будто связаны невидимыми нитями: любое, даже нечаянное движение дочери заставляло Софью Андреевну поворачивать туда и сюда, и девочка чувствовала, что могла бы сейчас направить ее куда угодно. Но что-то выразить, донести было невозможно, потому что каждый жест, повторяемый буквально или в преломлении, возвращался невоспринятым, как бы отскакивал рикошетом, и скоро мог наступить безвыходный момент, когда мать и дочь станут повторять одно и то же, будто заведенные игрушки. Девочка поняла, что свобода ее только поманила. Мать, словно якорь, держала ее на земле, — неподъемная, обросшая всем, про что она говорила «мое». Сама она забыла скопивших скарб бабок и прабабок, кружевных и грудастых учительниц, что выцветали засушенным гербарием на картонных желтоватых фотографиях между страниц поеденного молью бархатного альбома, а иногда пропадали совсем, оставляя по себе только брошь или шнурок, что хранились в том же шкафу, — может, из-за этого забвения имущество семьи сделалось таким, что впоследствии Катерина Ивановна просто не смогла, не отыскала способа принять фамильное наследство. Чтобы получить свободу, требовался рывок, но девочка, одиноко стоявшая над выеденным, как яблоко, ржавым обрывом, на самой предательской кромке, почувствовала страх. Она теперь боялась только одного: потеряться и не доехать одной до дому, куда теперь хотела гораздо сильнее, чем когда готовила себя к тюремной камере, — и знала, что стоит ей и матери выпустить друг друга из виду, как это произойдет.
глава 18
Они действительно потеряли друг друга: Софья Андреевна, возмущенная до глубины души, битых три часа искала девчонку, упорхнувшую с места как безответственный воробей, — будто она махала руками и выделывала разные фигуры с прискоками вовсе не для матери, а только для того, чтобы у нее наконец получилось взлететь. Софья Андреевна истоптала чугунными ногами целый микрорайон, где все, особенно магазин и базар, казалось ей ничтожным, не стоящим даже взгляда. Было особенно трудно искать во дворах, резко разделенных весенним солнцем на свет и тень. Тени домов выглядели как принадлежащие им помещения, вроде подвалов, с какой-то хозяйственной рухлядью по углам, — Софья Андреевна вступала туда опасливо, ногой невольно нашаривая ступеньку вниз, а когда глаза немного привыкали к холодному сумраку, мир снаружи, в сборчатом, без конца распускаемом блеске и подсиненной белизне сырого снега, с двумя-тремя веревками тяжелого, не в лад качаемого ветром белья, был удивительно отчетлив и далек. Наконец девчонка обнаружилась там, где Софья Андреевна проходила много раз: в деревянных обтаявших рядах убогого базарчика. Она невнимательно трогала разложенные перед мягонькой бабусей грубовязаные воротнички, приподымая узловатое кружевце и словно удивляясь, что оно отделяется от газеты; бабуся, подрагивая головой, слепенько поправляла на листе свои нитяные каракули, а девчонка другой рукой рассеянно мяла ее же мешочек луку, где со щелканьем лопалась сухая кожура. Мальчишки-оборванцы, давеча палившие на помойке вонючий костер и показавшие Софье Андреевне, куда побежала девчонка, тоже вертелись здесь и матерились маленькими ртами, черными от семечковой шелухи; тот, мордатый, у которого Софья Андреевна спрашивала последним, глумливо ей ухмыльнулся и, как-то по-воровски притеревшись к зазевавшейся девчонке, рванул наверх подол ее пальто. Там не мелькнуло ничего, кроме упавших складок перемятой юбки, — но девчонка, запоздало присев, одернулась без звука и таким движением, что Софья Андреевна сразу поняла, сколько раз в ее отсутствие происходило это безобразие.
В довершение всего, когда они, уставшие до полной бессловесности, с чесночным жиром во рту от рыжих и плоских, как стельки, столовских котлет, наконец добрались домой, то увидели в подъезде темную пару: от молодости и угловатой худобы парень с девчонкой не могли как следует обняться — каждому хватило бы длины неуклюжих рук, чтобы обвить другого много раз, но между ними все оставалась пустота. Длинноволосый парень, заехавший локтем чуть ли не в небо, стоял спиной и видел только ее и безнадежную стену, в которую упирался, а она, не скрытая его недостроенным телом, видела все и была видна сама, не в силах пошевелиться и спрятаться от людей, поднимавшихся по абсолютно голой лестнице. От нее исходил какой-то оцепенелый туман, и Софья Андреевна только в последний момент узнала дворовую Любку, неожиданно ставшую ростом едва не под скос беленого верхнего марша: на ее худом лице глаза сделались маленькими, а губы большими, будто темное дно опрокинутого сосуда, и парень, сколько ни наклонялся, ничего не мог из них добыть. Софья Андреевна хотела было высказать им замечание, но вместо этого, точно подавившись, прошла с опущенной головой. Кое-как сплетенная пара внезапно и оскорбительно оживила в памяти далекую собственную свадьбу: эти двое в подъезде были куда как безобидней целующихся парочек, тех двойных, словно что-то перетирающих фигур, что, налитые и ладные, работали буквально в каждом закутке Дворца культуры металлургов, где богатая родня откупила под праздник темноватый, лоснящийся стенными росписями, будто обтянутый клеенкой ресторан. Там Софья Андреевна бродила в одиночестве среди парных химер, будто нездешняя в белом креп-жоржетовом платье, будто порождение высоких окон, пышно занавешенных тюлем, и никуда не хотела возвращаться.
Ее «украли», когда Иван ушел покурить — удалился, твердо ступая, уже изрядно подвыпивший, но еще вполне пристойный в своем влитом костюме, похожий на ящик, в котором распиливают в цирке, или на стоячий гроб. Матерый, в сущности устроивший свадьбу, но теперь зажатый голосистой, внезапно сдвигающей рюмки над головами посторонних Ивановой родней, тихонько вытащил ее из зала через боковую дверь, за которой, встряхиваясь, ехали на решетках груды горячих вилок, а в одном из квадратов мутного окна то надувался пузырем, то замедлялся до видимого перешлепа лопастей громадный вентилятор. Не успев разглядеть грязно-белой гремящей кухни, казавшейся больше ресторанного зала из-за пара и величины котлов, Софья Андреевна очутилась на узкой старой лестнице, где мраморные ступени, истертые у перил, были ненадежны на взгляд, будто стопа кое-как составленных тарелок, — но поджидавшая здесь компания, обдав невесту запахом вина и лука, энергично увлекла ее наверх.