Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стрекоза, увеличенная до размеров собаки
Шрифт:

На какой-то миг, ослабнув, сдаваясь участи, девочка перестала сопротивляться. Запалившийся мужчина привлек ее, привставшую на цыпочки, к себе на узкую грудь, и была минута какой-то небесной нежности, когда все вокруг словно замерло в воздухе, даже цепкие ветви кустов не смели соприкоснуться, только луна, будто сова на рябых простертых крыльях облаков, летела вниз, высматривая мышь. Казалось, половины пространства за спиною дочери и за спиною отца окажутся разными государствами, если они не обнимутся, нельзя будет даже перейти из дома в дом, — но вдруг девочка ощутила, что мужчина, обнимая ее, одновременно вытирает руку о ее задравшуюся кофту. По-звериному извернувшись, она впилась зубами в эту трясущуюся руку и, внезапно свободная, побежала туда, где играл и топотал неясно светившийся маленький дом. Чтобы до чего-нибудь добежать, надо было все время смотреть на это, ни на секунду не выпускать из виду, и все располагалось совершенно отдельно, на большом и темном расстоянии. Достигнув наконец калитки, издалека казавшейся преградой, на всякий случай держась за щеколду, девочка решилась оглянуться на отца. Он все еще стоял, пошатываясь, у распахнутой уборной и смотрел на девочку поверх ее уменьшенного роста, отмеченного странной тенью у него на шее. Не сходя с истоптанного маленького места, он так стремительно отодвигался в прошлое, что девочка словно уже вспоминала его, и встреча за пьяным столом, где преобладала широкая, как юбка, мерзкая гармонь, ничего не смогла изменить.

глава 4

Вот от этого вечера, от первой женской крови и порожней открытой земли, у Катерины Ивановны осталась тайная привычка примеривать свой рост к росту некоторых мужчин, чьи греко-римские профили,

часто в сочетании с лысинами, вдруг возникали в толпе, будто чужеродные редкости, и возбуждали в Катерине Ивановне смутные мечты. Мысленно уткнувшись в лоснистую щеку или в неожиданно уродливый, ядовитый рот, Катерина Ивановна, с пятном стыда во все лицо, устремлялась прочь, видя перед собой только кусочек асфальта, спешно высвобождаемый чужими шагающими ногами. Благодаря своей способности мысленно переноситься следом за взглядом, Катерина Ивановна как бы прислонялась к незнакомцу, чуть ли не прижималась к нему и оставалась с ним, даже когда убегала в смятении перед своим бесстыдством, пугаясь луж и отраженных, не совпадавших с лужами по форме белых облаков.

Целый день после этого она оставалась как бы не в себе, ее подчиняла любая музыка, по радио или из раскрытого, сияющего стеклами окна; она не в силах была уйти, пока не кончится песня, и даже под гимн ей хотелось если не станцевать, то хотя бы изобразить руками в воздухе что-то огромное, гораздо большее, чем можно увидеть с земли, заметно округляющейся под йогами, если привстать на цыпочки. В таком взволнованном настроении у Катерины Ивановны, обыкновенно предпочитавшей ехать даже одну остановку, появлялась в ногах удивительно ходкая прыть, обувь ощущалась парой лишних фигуристых вещей, мешавших в полной мере почувствовать свободу. С отрешенной улыбкой Катерина Ивановна неслась по тротуару, как-то все время вклиниваясь между беседующими или идущими друг другу навстречу людьми; знакомые части города делались тесны и неудобны, будто выстроенные в комнате, а перспективы неосвоенных улиц были как развешенные по стенам заумные картины, где вертикали и горизонтали более соответствовали действительности стены, нежели изгибы и глубина. Каждых мужчину и женщину, обращенных друг к другу, Катерина Ивановна принимала за влюбленную пару. Она не знала, что же с ней такое творится и как это связано с чувствами людей, вовсе ей не знакомых, попарно растворявшихся в сумерках и претерпевавших странные изменения, когда над ними зажигались фонари.

Так у Катерины Ивановны и не было того, что девчонки в классе и во дворе называли словами; «дружить» и «ходить». Даже когда невозмутимый биолог Павел Ильич рассказал научными словами про это и задал параграф, она все равно не смогла представить, как это происходит в действительности. Ей казалось, что желто-розовая схема в учебнике имеет не больше отношения к человеческой анатомии, чем круговая мишень на картонном силуэте, который военрук поставил в подвал для учебной стрельбы. Однако это было явно против комсомола и учителей, и все они вместе ничего не могли поделать, только злились и стращали исключениями из школы, чтобы старшеклассники отложили это на потом. Их бессильное негодование, пересушенные меловые руки мумий при багровых лицах, источавших фальшивую доброту, вызывали у девочки приступы тихого злорадства. Каждый старшеклассник имел природное орудие — себя, — чтобы отомстить за дисциплину, за литературную любовь классических дворян, насолить директрисе, что, нарядившись пуще всех на школьные танцы, ласково подкрадывалась и разнимала слишком тесные пары, перекладывала их руки друг на друге, влезала на место партнерши, показывая пример горделивой осанки, после чего застигнутые ковыляли по залу на манер ожившей табуретки, желая только, чтобы поскорее закончилась музыка.

Девочка, распекаемая матерью за намазанный для пробы алый ноготь, за чуемый ею неизвестно откуда запах табака, почти хотела, чтобы девятые и десятые классы перегрешили между собой, а она бы посмотрела, какая пыль поднимется в учительской. Взрослая блистательная Любка, кончившая школу год назад и приводимая на вечера джинсовой компанией парней из десятого "Б", казалась ей едва ли не героиней. Затаившись у дальнего окна, в маргариновом холоде шелковой шторы, девочка с удовольствием наблюдала, как Любка взбадривает коленями пышный подол, как таскает по залу одного из своих кавалеров, щека к щеке, рука в руке, словно учит его целиться из пистолета в ошалевшую публику. Про Любку ходили слухи, будто ее уже забирали в милицию вместе с какими-то взрослыми мужиками, будто ее зовет уехать в Америку влюбленный миллионер. Девочка упивалась мыслями, что обидчица Любка такая великая дрянь, но сама боялась даже передать на уроке чужую записку, чтобы никто ничего не подумал, и терзала ее под партой в пуховые клочки, ощущая на себе помертвелый взгляд истомленного автора.

Рыжий Колька, как-то сникший после пятнадцати лет и, в отличие от здоровенных одноклассников, буквально опухших от соков и прущего молодого волоса, уже покрытый розовыми разводами первых морщин, однажды предложил ей понести портфель, неизвестно почему догнав ее в леденеющем сыром пришкольном скверике после восьмого урока. Он был уже не тот, что прежде, давно не дразнился и часто плакал без видимой причины, не выдерживая больше роли шута, и теперь его самого донимали, как могли, — всех почему-то страшно заводила его отрешенная, утертая кулаком физиономия, где в каплище слезищи словно увеличивалась его малюсенькая душа. Но девочка, из-за того, что мало общалась с Колькой, ничего ему не забыла, и когда он, осклабясь, предложил услугу, она с размаху хватила его перевалившимся в воздухе портфелем по шапчонке, упавшей под дерево. Девочка сама не ожидала от себя такого и, подхваченная злостью, лупила оскользающегося кавалера: аллейка была, как доска после чистки рыбы, в жидких потрохах и ледяной чешуе, и девочке хотелось, чтобы Колька за свое нахальство хорошенько вывалялся в грязи. Когда он наконец упал на четвереньки, приподнялся и опять упал, смешно тряхнув волосенками, запаленная девочка очнулась. Кругом стояли остекленелые деревья, странно расходящиеся ветвями, будто желая поскорей исчезнуть в бесцветном воздухе, а между ними тут и там темнели ее одноклассники, словно парковые статуи богов любви и красоты.

Впрочем, однажды за ней ухаживал один-единственный мальчик — непонятно, по-настоящему или нет, потому что сам он был какой-то ненастоящий. Новенький в параллельном классе, он, в отличие от других парней, охотно общался с девчонками, делал с ними стенгазеты и папиросные цветы для демонстрации — у него они выходили здоровенные и мятые, целые салфетки на палках, — и одновременно читал им фантастические лекции о йоге, черной магии и индейском календаре.

У него получалось, будто чудеса археологии таятся на каждом шагу, прямо в их бетонном сером городе, сегодняшнем, словно газета, с бабушками в хрущевках и молодыми семьями в многоэтажках, — в городе, где дома насилу отличались от своих проектных чертежей при помощи деревьев и облаков, а исторические памятники были представлены казенного вида собором, превращенным в краеведческий музей, да почернелыми, свистящими под ветром пустырями. Собственно, газета была наиболее правильным образом города, перекрывавшим все его события, от пуска завода до обрыва трамвайных проводов (невзрачный тип, оставивший по глухим дворам восемь нежных девичьих трупов и опечаткой ускользавший от любых проверок, в газеты не попадал). Все сравнительно старое отдавало скукой, будто вчерашняя новость. Рукотворность, искусственность города была доведена до предела, до сборки сегодня; один жилой массив можно было считать изображением другого, совершенно такого же, макетом из того же материала в натуральную величину. Обоюдное небытие типовых корпусов разрасталось до огромных размеров: крохотные их жильцы, взявшиеся словно ниоткуда, если и имели историческое прошлое, то за пределами города, в знаменитых и лучших местах, не принадлежащих им теперь из-за отсутствия гостиниц и прописки. Особенно было унижено первое поколение рожденных на этом голом месте, ездивших по теткам в Питер и Москву. Половина класса была из таких, они откровенно ненавидели бетонно-барачные улицы с заводом на горизонте, не ходили в местные театры, носили только купленное в столицах и считали, что лучше им вообще умереть, чем остаться в городе насовсем. В отличие от них, девочкина судьба целиком замыкалась здесь, в городе-городке,

изжитом ее семейством до каких-то явных соответствий между небом и землей, до взаимной бессмыслицы их серовато-пасмурного простирания. Здесь даже самые страшные вещи приобретали как бы вид облаков и казались только похожими на беду, как облако бывает похоже на крокодила или корабль. — ничего не удавалось по-настоящему пережить, во всем обнаруживались какие-то фантастические, добавочные навороты, ничего, по сути, не добавлявшие. Поэтому девочке были не совсем понятны страсти одноклассников, считавших, что они слишком хороши для отравленных индустриальных катакомб. Однако само их присутствие напоминало ей, что где-то, гораздо дальше столиц. существует область ее ухода, симметричная городку и обеспеченная непреложностью его существования. Несмотря на внеисторичность и на всю промышленность города, новенький парень по имени Олег был всегда исполнен энтузиазма. Бледные его, мясистые черты, казалось, были специально созданы для выражения этого чувства: именно бледность в сочетании с очень черными скачущими бровями придавала его лицу нечто совершенно сумасшедшее. По словам Олега, множество его «знакомых» и «друзей» имели отношение к тайнам бытия: среди них он называл двоих настоящих поэтов, одного кладбищенского сторожа и даже капитана дальнего плаванья, бог весть откуда взявшегося посреди огромного и злого сухопутья, где мелкие чайки и грязные лестницы над городским прудом так тягостно напоминали о далеком синем море, будто оно было навеки проклято. Получалось, что «друзья» Олега отнюдь не дети: иным «подлецам», судя по пространным жизнеописаниям, к которым Олег то и дело прибавлял новейшие подвиги, выходило чуть ли не за сто. И у самого Олега тяжелая, неправильная, будто камень, голова, брюзгливые складки от крупного носа были как у взрослого мужчины. Из-за этого да еще из-за неестественно бескровного, большого, будто маринованного рта был он девочке немножко противен. Однако, когда Олег, сутуло приподымаясь на каждом шагу, враскачку подошел на перемене и предложил прогуляться, что-то в груди у девочки сладко обрушилось, и оставшиеся уроки в этот день застелил нежнейший, немного щиплющий туман.

Они договорились на воскресенье, на три часа, перед главным корпусом университета. Стоять возле этого важного здания с бюстами в нишах, похожими на попугаев в клетках, с массивными дверьми, в которые человек проходил на половине разверзающейся темной высоты, казалось девочке непозволительной самонадеянностью. Она бы не вытерпела и пяти минут, если бы не уговор с Олегом, сильно поднимавший ее в собственных глазах. Тугие двери то и дело ухали, пропуская красивых студенток в длиннющих вязаных шарфах, болтавшихся едва не до сапог, — их девочка стеснялась даже больше, чем серьезных и невзрачных взрослых, поголовно принимаемых ею за академиков. Олег опаздывал, и девочка уже начала сомневаться, точно ли она ответила согласием на его предложение погулять. Наконец он появился, мелькая, как поплавок, в равномерно текущей толпе: взбежал по ступеням, запыхавшийся, осклабленный, и сразу схватил девочкину руку обеими своими, не сняв огромных бесформенных варежек с какими-то вышитыми знаками наподобие иероглифов. При том, что еще стояла осень и первый снег почти растаял, оставив после себя сплошную черноту, варежки Олега и его меховая шапка, словно круто вывернутая наизнанку и так надетая на голову, покоробили девочку, будто какая-то детсадовская подстраховка от простуды. Не замечая этого, блуждая сияющим взглядом по девочкиному лицу, Олег объявил, что очень торопился и не успел увидеться с приятелем, им до зарезу надо поговорить, приятель живет за углом, они заскочат туда на полчаса, а потом отправятся на прогулку.

Девочка немного опешила: подсознательно у нее сложилось впечатление, будто Олег имеет касательство к университету и они сейчас пойдут туда на лекцию или в кружок. Неохотно она потащилась, потом побежала за ним, удивительно прытко передвигавшимся впереди на манер шахматного коня: он, забирая углами, старался непременно наступить на что-нибудь яркое, чего не так уж много оставалось на сыром и тусклом тротуаре. Им действительно оказалось недалеко. Высоченный и темный подъезд, отдававший эхом, будто грузовой состав, привел их к двустворчатым, толсто обитым дверям, которые кто-то изнутри долго отпирал, разбирая железки, жалостно вздыхая. За дверьми открылся просторный, словно бы разваливающийся коридор, заставленный немытой обувью. Круглая женщина в сиротском халатике, сразу отворотив капризное лицо, подхватила с тумбочки горелую кастрюльку и зашаркала прочь, создавая от квартиры впечатление больницы. Это впечатление подтвердилось видом из ближайшей распахнутой комнаты: она едва освещалась громадным и пустым окном, где чем выше; тем страшней темнели в небе двойные рамы и полосы налепленной на стекла изоленты; при этом рассеянном свете были видны чем-то одинаковые письменный стол с завалившимися грудами бумаг и низкая тахта с горою сбитых одеял, вылезших из мятого белья. Чья-то темнокудрая голова лежала на подушке; человек перевернулся, из постели выпала книга.

Олег неожиданно чмокнул девочку в щеку и, оставив ее, удивленную, посреди коридора, вприскочку устремился к лежащему. Там, не снимая кургузого пальтеца, он пристроился на жесткий стульчик, словно медведь верхом на комара, и, с расходящимися полами и шапчонкой на коленях, с огромными подобранными ножищами, принялся качаться, близко наклоняясь к изголовью и что-то сообщая туда сумасшедшим плюющимся шепотом. Постель отвечала недоуменным бормотанием, иногда внезапно взбрыкивала, являя взгляду бескровную ступню с бледными, как поганки, зябко поджатыми пальцами: казалось, будто их обладатель при ходьбе постоянно опасается наделать излишнего шуму. Девочка стояла терпеливо, чувствуя, как обволакивает ее уныние коридора. Время от времени из-за угла его, вероятно из кухни (оттуда доносилось взбудораженное шипение пищи на сковородках), появлялись другие жильцы квартиры: первая женщина и еще вторая, бледная, с железными зубами, в железных очках и железных, едва обмотанных прядками бигуди, с вызывающим стуком закрывшаяся в туалете; еще какой-то горбун в большой мужской полосатой рубахе, заправленной в детские брючки, тихо просеменил из сумрака в сумрак, держа на отлете бесшумно капающую тряпку, и вальсовым туром с поплывшей дверью увернулся в темноту.

Разговор Олега с «другом» продолжался уже довольно долго, Олег то и дело переходил на полный голос и даже вскрикивал, отчего голова его приятеля отрывалась от подушки, являя еще и бороду, такую черную, будто ее сию минуту намазали ваксой. Вдруг за одной из дверей раздалось что-то вроде механической икоты. Звук, заставивший девочку вздрогнуть, с трудом разрешился тугим и твердым, певшим в нос однотонное «н-н-н» боем невидимых часов. Словно только что вспомнив о спутнице, Олег оглянулся, вскочил, вытряхивая из рукава свои часы на металлическом расхлябанном браслете. Потом он хлопнул ладонью по самому высокому холму одеяла и, схватив обеими руками что-то тяжелое, выкатился в коридор. В руках у него, завалившись, лежала крашеная статуя странной женщины без грудей, с округлым ликом и таким же округлым животом на скрещенных ногах — фигура, сама в себя помещенная, будто в корзину или сосуд. Девочка сперва подумала, что это и должен быть сосуд, такой особенный кувшин, из которого Олег, если не будет осторожен, обольет себе пальто, — и даже корябины гипса па месте отколотых пальцев не могли рассеять этого очень сильного, буквально наплывающего впечатления. Олег, почему-то озираясь через плечо на коридор, шепотом стал объяснять, что это Будда, восемнадцатый век, кто-то из дураков выкинул его на помойку, а он нашел, обмыл и принес сюда, чтобы друг его сохранил. Под тяжестью гипсовой фигуры Олег косолапо приплясывал среди пустых поваленных сапог, похожий на циркового медведя, исполняющего номер. Девочке мнилось, что раз уж он так старается, то она должна каким-то образом еще внимательнее вглядеться в его находку. Однако женственный Будда с закрытыми глазами странно не давался, как бы не имел отношения к собственному облику, покрывавшему его будто некий орнамент, а черты его несомненно имевшегося лица поминутно превращались в тонкую, застывшую поверх его безликости, изящную стрекозу. Если тут и можно было что-то запомнить, то разве только отломы, царапины, полосатые навороты коричневой краски — свидетельства жизни предмета, гораздо меньше, чем обычно, связанные с ним самим, как если, бы его всегда использовали неправильно. Кроме того, девочка боялась, что чту тяжеленную штуку теперь придется таскать с собой всю ее первую в жизни прогулку с мальчиком, отчего прогулка сделается похожа на сбор металлолома. Однако Олег, напыжившись, взвалил скульптуру на рыжую тумбочку и убедился, что она стоит хорошо. Последнее, что они видели, уходя, была севшая на постели долговязая фигура с прижатым к груди одеялом и тощей, словно на грубую «молнию» застегнутой, спиной — и девочка осталась при полном, хотя и неверном, впечатлении, будто они с Олегом навещали тяжелого больного.

Поделиться с друзьями: