Стрекоза
Шрифт:
Или если Витольд предлагал отобедать в ресторане, что нередко случалось до рождения дочери, шло неизменное:
Я утро каждое спешу скорей в кабакВ сопровождении товарищей-гуляк.И уж полной дикостью было от нее иногда услышать что-то типа «как говорил Жора: не держи меня вертикально, я готов к подаче». Штейнгауз ужасался пошло-мещанской двусмысленности этой фразы, багровел, выходил из себя и в отчаянии восклицал:
– Как, как ты можешь повторять за ним эту пошлость?! Ну что
На что Берта возводила на него свои чуть выпуклые карие с холодком очи и бесстрастно произносила:
– Наверное, то, что мне так и не удалось его приручить…
– А! – восклицал от бессилия Витольд, махал рукой и запирался в своем кабинете.
Ах, с каким наслаждением разрядил бы он целую обойму одного из своих кольтов в пустопорожнюю голову этого жуира, бездельника и подлеца Периманова, окажись тот сейчас где-нибудь поблизости, но Периманов оказаться поблизости никак не мог, так как давно женился на дочери «миллионщика» Рите Крешневич и вскоре уехал за границу – то ли в Турцию, то ли во Францию, разумеется, по подложному паспорту и каким-нибудь подпольным коком на корабле, следующем из одесского порта в Стамбул.
Злые языки говорили, что, он когда в пух и прах проигрался на скачках, таки бросил Риту ради чьей-то богатой дочки, а потом ушел и от той, запил и почил в бозе в полной нищете, подметая улицы Марселя или Авиньона, мечтательно бормоча себе под нос клички рысаков чаще, чем имена любимых женщин. Последнее обстоятельство удивительным образом всегда успокаивало нервы Штейнгауза, он приходил в себя, конфузился от собственного неразумного поведения, виновато обнимал хрупкие плечи Берты и горячо извинялся:
– Прости меня, я был не прав.
И даже не обижался, если она ему отвечала чем-то вроде:
Любовь, конечно, рай, но райский садНередко ревность превращает в ад.Ах, как же она была права: это все была любовь, полнота переживаний и разнообразие ощущений, но по своей природе он не был приучен их выражать, и поэтому ему казалось, что любви, как это представляют в искусстве, вообще не бывает. Как же он был не прав!
Теперь, когда жены давно не было рядом, он вспоминал даже перимановские цитаты с каким-то новым, почти дружеским чувством, и потому решил не выбрасывать с ее столика фотографию Жоржа – вальяжного, лысоватого пианиста с наглой улыбкой и сигарой, небрежно прикушенной в уголке чуть кривого рта. Часто, проверив все работы курсантов и подготовившись к лекциям, маясь от никак не уходящей из сердца тоски, Штейнгауз садился в кресло, брал с Бертиного столика фотографию и внимательно вглядывался в хитрые щелки глаз Периманова, пытаясь понять его тайну. А в уме, словно чтоб посмеяться над его стараниями, как будто по заказу, почему-то все время крутились по кругу строчки Хайяма:
Много лет размышлял я над жизнью земной.Непонятного нет для меня под луной.Мне известно, что мне ничего не известно,Вот последний секрет из постигнутых мной.XI
Севкина дурная репутация коварного сердцееда была, конечно, сильно преувеличена. Как правило, сердцееды и записные донжуаны непомерно увлечены дамским полом, начинают свой амурный марафон в довольно юном возрасте и реагируют на каждую смазливую мордашку как потенциальное прибавление к своей коллекции, независимо от амплитуды чувств. Но для Севки это было совсем нехарактерно. Он потому и бросал своих подруг, что не получал именно этого – амплитуды чувств.
В первый раз Севка влюбился очень поздно, уже почти в шестом классе. И не в девчонку-одноклассницу, как все нормальные люди, а, стыдно сказать, в пионервожатую летней площадки Веру, Веру Маркелову. Она была высокой, статной, громкоголосой. В ней все пело, звенело и рвалось куда-то ввысь – от кончиков длинных ресниц, чуть загнутых по краям, до красиво очерченной груди, тревожащей волной вздымающейся каждый раз, когда
она принимала рапорты председателей отрядов на утренней и вечерней линейках и отдавала пионерам салют. Севка всегда стоял рядом, поднимал и опускал знамя лагеря и потому был свидетелем этой волнующей картины по два раза на дню.Территория их лагеря или, точнее, детской площадки находилась за городом, почти в лесу, но главным отличием ее от настоящего пионерского лагеря было в том, что пионеров после шести часов вечера каждый день отвозили в город на стареньком урчащем автобусе, а утром привозили назад, потому что лагерь не был оборудован ни палатками, ни спальными местами в стационаре, как говорили взрослые, кроме медпункта с одной жесткой койкой, да и с питанием было не густо: постные щи да каши – лагерь был бесплатный, в основном для детей-сирот и отличников учебы. О том, что расходовалось много бензина, никто не думал – им щедро обеспечивали шефы с завода металлолитографии.
Вере было тогда, наверное, лет восемнадцать, она только поступила в педучилище и для стажа пошла на лето подработать пионервожатой. Но всем она казалась взрослой, и воспринимали ее пионеры, Севкины приятели, как очень симпатичную, но все-таки «тетку». Он поэтому тоже не сразу понял, что влюбился. Он заприметил сначала совсем другой объект романтического внимания – Аню Летянскую. Аня хорошо пела, ее все время заставляли участвовать в самодеятельности, и она была на виду – яркая, пригожая и со звонким пионерским голосом. Когда она пела «Там вдали за рекой зажигались огни, в небе ярком заря догорала…», ее голос вызывал дрожь, взрослые сосредоточенно и серьезно слушали, девчонки ее ненавидели, а все мальчишки представляли себя бойцами буденновской армии и мечтали вынести Аню из горящей избы, подожженной белогвардейцами, или зарубить саблей всякого, кто захотел бы ее обидеть.
Севка тоже так мечтал, и поэтому думал, что в Аню влюблен. Вот он ловко спрыгивает с коня, врывается в избу казацкой станицы, хватает саблю из ножен, замахивается на врага, схватившего Аню, и бросается на белогвардейца. Вжик! – сабля звенит, и белогвардеец падает замертво на пол, а освобожденная Аня бросает на него, Севку-красноармейца, восхищенный и благодарный взгляд. Романтика!
Но скоро выяснилось, что она ему нравилась только на сцене, пока пела. В остальное время она была, как и другие девчонки, глупой, болтливой и вредной. Один раз даже больно шлепнула Севку по руке, когда он нетерпеливо схватил кусок черного хлеба из большого алюминиевого таза, в котором дежурные разносили хлеб на завтрак и горкой выкладывали на плоские тарелки с зеленой полустертой надписью «Общепит».
– Ты что, Чернихин? – крикнула звонким голосом Аня. – Думаешь, тебе можно, когда другим нельзя? – И бац его по руке. Хлеб выпал прямо на пол, Севка поднял его и виновато положил обратно в таз, но Аня еще больше завопила:
– Ты что, совсем того? Он ведь уже с микробами! – Она тут же брезгливо вытащила злосчастный кусочек и выбросила его в мусорное ведро.
– Сама ты с микробами, – пренебрежительно сплюнул сквозь зубы Севка, сунул руки в карманы штанов и враскачку вышел из столовой. «Вот дура, – думал он, – никакого чувства у нее нет». А ведь он только утром на нее на зарядке пялился! И то правда, что ноги у нее короткие, с толстыми коленками, а из-под синих тренировочных штанов белые трусы торчат. Дура, да и только.
А Вера Маркелова была совсем другая. Внимательная, отзывчивая и… жутко красивая. Он понял, что влюбился, после того как сильно расшиб ногу, играя в футбол – Студебекер, как всегда, стоял на воротах и, вместо того чтобы отбить Севкин удар, плюхнулся своей нехилой массой ему на ногу. Мяч все равно в ворота вкатился, отрикошетил от планки, но Севка больно ушибся при падении, про забитый гол уже не думал, а думал про то, что, скорей всего, Студебекер сломал ему ногу.
Мальчишки притащили Севку в медпункт и положили на противный холодный кожаный топчан. Нога опухла, почернела и ныла свинцовой тягучей болью. Позвали Веру, как старшую по смене. Она играла с кем-то из вожатых в бадминтон, но тут же игру бросила, прибежала как была – с ракеткой в руке, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, неподдельно встревоженная. Положив ракетку на стул, с широко распахнутыми глазами она наклонилась к Севке: