Стрекоза
Шрифт:
– Чернихин, ты как? Живой?
От нее пахло солнцем, ветром, разгоряченным телом и душистым мылом.
– Живой, – хрипло сказал Севка, почему-то покраснел, как помидор, и никак не мог сообразить, что сказать еще.
– Покажи ногу-то, – велела Вера и, не дожидаясь, пока он сам подтянет штанину на ушибленной ноге, ловко отдернула и закатала ее сама. Севка вздрогнул от резкой боли, а Вера так и ахнула: гуля на голени была большая, сине-фиолетовая, а снизу почти черная (это там, где Студебекер брякнулся на нее). «Тоже мне отличник учебы, – подумал Севка. – Он вообще не должен был быть на площадке – учится еле на тройки и не сирота. Просто его мамаша работает у нас в школе на пищеблоке, вот путевку и дали».
У Веры потемнело в глазах, она часто задышала, схватилась
– Как же это ты так, Сева, а? Осторожнее иг-рать нужно.
Голос у нее сейчас стал мягкий, тихий и очень ласковый, Севка прямо растаял от него. Но виду не подал, небрежно скосил глаза на ушиб и сказал:
– Да это Студебекер, гад, силу своего веса не рассчитал, прямо мне на ногу – хрясь, а я…
Но тут зашел фельдшер Трофимцев с трубкой на шее и с порога зашумел:
– Тэ-э-к, посторонние, а ну-ка в коридор, тэ-эк, посмотрим, посмотрим, где тут наш покалеченный футболист? – И приблизился к Севке.
Вера поспешно встала и вышла, а из коридора крикнула:
– Сева, я обед твой принесу сюда, не волнуйся. Хорошо, Прохор Борисович? – обратилась она к Трофимцеву.
– Хорошо, хорошо, – кивнул фельдшер.
И принесла. После того как Трофимцев шлепнул ледяной пузырь на ушибленное место и потом наложил на него давящую повязку, ногу чуть отпустило, но двигаться Севка мог с трудом. Вера помогла ему кое-как опереться на спинку кровати, куда его перетащил Трофимцев с помощью убитого горем Студебекера, в подоткнутые рядом подушки, а потом стала кормить его супом из ложки, потому что Севка то ли от боли, то ли от волнения, как ни старался, сильно расплескивал юшку на казенное одеяло, и, когда она ушла, он долго не мог заснуть. Он понял, что смутное волнение, которое он раньше испытывал к Ане Летянской, было полным смехом и что самой большой для него теперь радостью стало ожидание завтрашнего дня, когда Вера Маркелова приедет с ребятами назад в лагерь из города и принесет ему завтрак в кровать и опять будет наклоняться к нему, горячо дышать, кормить кашей из ложки, и от нее будет пахнуть летом, солнцем и душистым мылом.
Но детство, как и то лето, быстро прошло, а вместе с ним и романтические влюбленности. После того как на одной из дурацких вечеринок, перед самым окончанием школы, нахальная рыжая девица, незнамо откуда там взявшаяся, изрядно подвыпив, повисла у него на шее и затащила в темную соседнюю комнату, он, хотя наутро долго отплевывался и отмывался, тем не менее понял, что в его одиноком сердце могут играть глухие страсти, однако почувствовал, что способен на гораздо большее, чем банальные поцелуйчики в пьяном угаре.
Еще пара подобных эпизодов почему-то вызвала у него безотчетную тревогу и предчувствие опасности, и, повинуясь глубоко сидящему внутри инстинкту самосохранения, близко к своему сердцу он никого не подпускал. Ухаживать за девушками – ухаживал, в кафе приглашал, в кино водил, мороженым угощал, портреты на салфетках писал, но все это словно было частью какой-то игры с рядом запрограммированных и ожидаемых с обеих сторон условностей, которые почти никак не затрагивали чего-то глубоко внутреннего в его душе, того, что притаилось и с прохладным любопытством всматривалось в очередную спутницу, но, не находя чего-то в ней главного, заставляло любую попытку сей временной избранницы перевести отношения в более личное русло тут же приостановить и поглубже спрятаться в свою раковину.
XII
А может, в этом был виноват вовсе не Матвейчук, со своими философскими теориями о природе женской красоты и о том, как ее узреть в каждой. Найти единственную прекрасную даму становилось уже невозможно, ибо, по этой теории, все были просто материалом для мужской фантазии и творчества. Или во всем был виноват именно контрабас? Большой, под два метра, старомодный, нескладный инструмент-мамонт, странным образом научивший Севку слышать, слушать и даже видеть по-другому. Интересно, что это касалось не только музыки, но и отношений с людьми.
Началом
знакомства с ним была боль. Боль, боль, боль. Играя довольно часто до этого на гитаре, Севка думал, что его пальцы уже достаточно огрубели, привыкнув плотно прижимать струны к грифу для извлечения точного и ясного звука. Но струны гитары и струны контрабаса были не одинаковы, как не была одинаковой и техника их прижатия. Например, чтобы извлечь особый обертон на контрабасе, надо было прижать струну боковой частью большого пальца, а там при игре на гитаре мозоль, как правило, не образуется (она твердеет по центру пальцевой подушечки, а не по краям). С непривычки в первые дни занятий у Севки пальцы нещадно болели и зудели, синели, чернели, ныли, так что невозможно было представить, как на следующий день он опять станет ими нажимать на струны. Иногда по неосторожности и неопытности он разбивал пальцы в кровь. Серафима удивлялась, пугалась, чертыхалась, уговаривала:– Бросай ты, Сева, эту затею, вон как распухли руки, смотреть страшно! Что за преподаватели там у вас? Мучители какие-то!
Но он молчал, кусал губы, терпеливо листал нотные тетради, водил посиневшими пальцами по кривым строчкам, с трудом разбирал свои собственные каракули, беззвучно шевелил губами, повторяя новые музыкальные термины: «квартовый строй», «тесситура», «каденция», «флажолет». Это позже он будет сыпать ими легко и привычно, как любой настоящий музыкант, а сначала все казалось сложным, чужим, витиеватым, словно он забрел в лес, который видел раньше только издали, в синей дымке, а тут пробрался из любопытства в самую его гущу, а там – глядь, деревья не зеленые, а синие, трава – желтая или красная, и листья у деревьев незнакомой формы, и птицы сидят на ветках заморские, невиданные, косятся узкими глазами на незваного пришельца и резко вскрикивают от испуга чужими голосами, вроде павлинов Матвейчука. И все в этом лесу так – загадочно, многомерно, и за каждым кустом ждет тебя новая тайна…
Музыка на самом деле оказалась не просто линейной разбивкой мелодий на какие-то там до-ре-ми, а объемным, многогранным калейдоскопом, с вечно передвигающимися разноцветными стеклышками, которые складывались сами собой из тона, тембра и звука в вечно меняющиеся картинки, и сложно было выучить их узор или предугадать, в какую новую комбинацию каждая из этих картинок превратится дальше. Музыка состояла не только из звуков и нот, но и из истории, биографий композиторов и музыкантов, искусства мастерить музыкальные инструменты из дерева, покрытого особым лаком, пластмассы и других композитных материалов, из точной геометрии пропорций между изгибами их, инструментов, туловища и структурой струн и смычков, легкостью или тяжестью грифов.
Еще она состояла из сиюминутных настроений, снов, страхов и комплексов, мимолетных видений, затяжных депрессий и личных драм особых живых существ, научившихся каким-то чудом извлекать из инструментов именно то, что они слышали снаружи, а главное – внутри себя. Это обстоятельство особенно тревожило Севку: сможет ли он уподобиться им и тоже почувствовать гармонию сложного мира музыки, существующего параллельно миру обычных людей, или он так и останется тем любителем, про которого даже далекие от музыки слушатели скажут: «Ах, как же немилосердно он „пилит“ контрабас»?
Для того чтобы этого не случилось, нужно было не только без устали практиковаться, то есть осваивать азы искусства тем местом, о котором прозорливо и грубовато предупредила его Эмилия Борисовна. Особенно в классической позе, при игре смычком. Еще надо было играть, часами стоя на ногах, а они затекали от долгого стояния, и растягивать руки вдоль грифа, полуобнимая массивное тело инструмента, словно созданного для того, чтобы мучить исполнителя, и руки тягуче ныли от перенапряжения, а когда он наконец заканчивал урок и опускал их, часто противно и долго непроизвольно дрожали. Но главное – нужно было буквально переродиться, выключить ухо обывателя, лениво слушающего этюды и сюиты со стороны, и больше не использовать для оценки прослушанного материала весьма упрощенные полюсные формулы – понравилось или нет, красиво или не очень, чисто или фальшиво.