Стриптизерша
Шрифт:
— Ты когда-нибудь попадал в аварию?
Доусон смеется:
— Ну, конечно. Нельзя заниматься стритрейсингом и ни разу не разбиться. Я разгромил свою «Хонду NSX». Буквально разгромил. В таких катастрофах не выживают, но я выбрался без единой царапинки. Я почти догнал этого подонка Джонни Лью. Его отец, кажется, состоял в Триаде [прим. преступная организация], но я не помню точно. Было где-то три часа утра, и это была предварительная гонка на четыре мили. Я был впереди и собирался повернуть налево. Я слышал, как его заносит направо, понимаешь. Шины дымились, ревели моторы. Джонни был прямо за мной, приближаясь все ближе. Он ехал на этом гребаном убийственном красно-черном «чарджере» 68-ого с «Hemi» [прим. название двигателя]. Это такой отстой.
— Ты говорил, что это было до начала карьеры в кино. Что это значит?
Он смотрит в зеркало заднего вида, а затем без предупреждения срезает путь через поток машин на соседнюю улицу, резко сворачивая то вправо, то влево, внезапно возвращаясь к безумному рваному стилю вождения. Я снова вцепляюсь в подлокотник и не дышу, когда он несется по узким улицам на скорости пятьдесят миль в час, потом опять выезжая на главную улицу, минуя пробки и попав, наконец, на шоссе. Скорость как минимум девяносто, мы избегаем одну аварию за другой и затем возвращаемся к нормальной скорости.
— Что это было? — выдыхаю я.
Доусон ухмыляется:
— За нами гнались легавые. Мы оторвались.
— Легавые?
— Полиция? Регулировщики движения?
Я хмурюсь:
— Кто вообще говорит «легавые»?
— Я, как видимо.
— Так ты только что скрылся от полиции?
— Угу, — Доусон бросает взгляд назад, но он, кажется, уверен, что оторвался от погони. Его взгляд фокусируется на мне, когда мы стоим на красном свете.
— Так вот. Как тебе первая встреча с этой шушерой?
— С кем? — переспрашиваю я.
— Папарацци.
— А, — отвечаю я, — было... страшно. Они ни о чем не боятся спрашивать, да?
Он смеется:
— Нет. И они беспощадные. Понимаешь, мы даже не ответили ни на один вопрос о тебе, и хоть мы и сказали, что мы не вместе, они все равно напишут, что им вздумается, чтобы продать тираж. Прозвучит не очень ободряюще, но я не советую читать этих сплетничающих крыс. Ты не будешь в восторге.
Я не уверена, что думать и что сказать. Пожалуй, я все же поищу свое имя в интернете. Долгие минуты я сижу молча, избегая его взгляда, отклонив колени в сторону так, чтобы он не дотрагивался до них. Его прикосновение сводит меня с ума. Нельзя, чтобы меня затянуло на его орбиту.
Мы въезжаем в Беверли Хиллз, минуя огромные многомиллионные поместья с полями зеленой травы со скульптурами из кустов и широкими аллеями. Когда мы проезжаем на удивительно маленькой скорости по району, я вижу, как одна знаменитая актриса достает почту из ящика, а потом баскетболиста за мойкой машины. Доусон бросает в меня взгляд, будто чтобы оценить мою реакцию на обстановку.
— Ты едешь как нормальный человек, — замечаю я.
Он пожимает плечами:
— Это мой район. Я знаю этих людей. У них есть дети, — он машет в сторону Лос-Анджелеса.
— А там что?
— Военная зона. Я родился и вырос в Лос-Анджелесе, и я знаю этот город вдоль и поперек.
Я знаю, где там пробки, где полицейские ловушки и где самые опасные районы. А здесь? Я здесь живу. Я не собираюсь ездить тут, как мудак.— Ты так и не ответил на мой вопрос. Ты говорил про то, что серьезно занялся кинокарьерой. Как ты попал в кино?
Он не отвечает. Он въезжает через арку на длинную аллею во двор. Огромный дом напоминает испанскую плантацию с балконами, обращенными во внутренний двор, в центре которого широкая стена гаражных дверей, и несколько из них открыты и демонстрируют вереницы разнообразных машин. У парадного входа припаркован «бугатти» за классическим кабриолетом вишневого цвета. Кажется, это «форд мустанг», но я не уверена.
Доусон смотрит, как я разглядываю его.
— Это «форд мустанг» 1969 года, — должно быть, я выгляжу растерянно. — Он довольно редкий, учитывая год выпуска и покраску.
— Ты сам его собрал?
Он кивает:
— Ага. Ну, точнее, перестроил. Я купил колеса у чувака в Мендочино, потом нашел подходящий двигатель и настроил его. В нем оригинальное радио и кожаные сиденья — весь интерьер как новенький и почти полностью оригинальный, — он оживляется, рассказывая об автомобиле, и я выхожу и приближаюсь к машине вслед за ним. Симпатичный автомобиль, на мой взгляд. Более мужественный. Он идеально подходит Доусону. Если бы я представила его рулем, то именно в такой машине. Он откидывает верх и показывает на различные части двигателя, перечисляя факты, цифры и имена, и я не могу понять ничего, что он говорит, но, Господи, как же мило видеть его таким увлеченным. Это совершенно иной Доусон, рассказывающий о своем автомобиле. Его глаза теперь зеленоватые, как светящаяся тень от изумруда.
И тут я понимаю, что он так и не ответил на мой вопрос. Кажется, он избегает ответа. Я забиваю на это и даю ему договорить, слушая и стараясь не угодить на его орбиту. Это бесконечная битва. Его лицо оживленное и детское, и, Боже, такое, такое красивое. Линии и очертания его лица словно созданы скульптором. Я больше не верю в Бога, но если бы верила, то Доусон был бы доказательством его работы.
В конце концов, до Доусона доходит, что я не особенно слежу за его рассказом, и останавливается, не закончив предложение, покраснев. Он потирает рукой шею и смущенно улыбается:
— Черт, я слишком много рассказываю тебе о мужских штуках, да? — он закрывает верх автомобиля, берет меня под руку и подталкивает к парадному входу. — Извини. Автомобили — мое все, и я становлюсь настоящим задротом, когда начинаю о них рассказывать.
Я не могу удержаться от улыбки, глядя на него:
— Это был очень мило.
— Отлично. «Это было мило». Для мужчины это как поцелуй смерти.
— Это еще что значит? Это и было мило, — я иду за ним через входную дверь в огромное фойе с замысловатой люстрой со свечами.
— Грей, ни одному парню не нравится, когда его называют «милым». «Мило» прямо противоположно сексуальности.
Я чувствую, что резко краснею, и он опять смотрит на меня тем взглядом, таким, который говорит, что он не понимает, как я могу не знать, что он имеет в виду.
* * *
— Ты покраснела до ушей, ты в курсе? — он касается моей шеи кончиками пальцев, и моя кожа пылает там, где он дотронулся. Я хочу отойти, но не могу. Мой очевидный дискомфорт удивляет его еще сильнее. — Где это тебя воспитали, такую наивную?
Я вздыхаю:
— Я выросла в Маконе, в Джорджии.
Он недоуменно смотрит на меня. Я отворачиваюсь и начинаю изучать доспехи, стоящие у винтовой лестницы.
— Меня ограждали от всего, понятно? Просто... просто давай не будем об этом, — я и близко не готова рассказывать ему о своем детстве.
— Ограждали, значит? — он встает за моей спиной, и, хоть я его и не вижу и не чувствую, так как он дотрагивается до меня, я ощущаю его присутствие, как какого-то демона из преисподней. — И как огражденная ото всего девочка из Макона превратилась в лос-анджелесскую стриптизершу?