Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мы ошиблись, говоря, что, кроме субалтерна, сторожившего свои страхи, на «Улиссе» не осталось никого. Блондхен не сошла на берег: приписана к своей «душе». Как субалтерн — к чужой… Впрочем, твердили же нам тысячу раз, что сильна, как любовь, ненависть, и кони ее, кони…

Огненные, они уже коснулись золотом своих подков облака на западном склоне небесного свода. И освещение сделалось предвечерним, как на панно Менара — выставлены через зал от детишек Марии Башкирцевой (в таких случаях уточняют: не ее — чужих). Гаснущая голубизна неба, лилово-розовый облак, тени на лицах, подернутый дымкой изумруд газона. Закат Европы. Красота предков.

Возможно, как это бывает на сцене, Констанция казалась еще прекрасней, чем в жизни. Гребла Блондхен. Не веслом, сидя на носу или на корме, а рукой — плывя впереди челнока, который за собою влекла.

(Если мы решились отвергнуть соблазнительную — ибо в общем-то утешительную — многомерность, фасетчатость своего, так

сказать, мысленного ока, вырвав его из мозга со словами: «закрылась бездна» (никаких иных человечеств, никаких сослагательных наклонений), то это еще не значит, что в дихотомии «поэзия и правда» за последней — последнее слово. Бесполезно вступаться — с ворохом исторических свидетельств — за короля Ричарда III, когда достаточно сказать:

Здесь нынче солнце Йорка злую зиму

В ликующее лето превратило —

а еще лучше:

Now is the winter of our discontent

Made glorious summer by this sun of York —

чтобы справедливость никогда не восторжествовала. Так же и вступление к «Лоэнгрину» решит дело в пользу Эльзы Брабантской, какой бы ведьмой и убийцей она в действительности ни была. Напомним, что Эльза обвиняется своим опекуном, Фридрихом графом фон Тельрамунд, в убийстве малолетнего брата, наследника короны герцогов Брабантских. Генрих Птицелов, призванный в судьи, требует Эльзу к ответу. Эльза начинает рассказывать какие-то небылицы: о явившемся ей во сне рыцаре, который якобы приплыл в ладье, влекомой лебедем, лебедь был увенчан короной (не хватало еще пары маленьких сережек). Ее рассказ лишь усиливает подозрение. Совершенно очевидно, что она либо безумна, либо симулирует помешательство. Как бы то ни было, если это убийство, оно достаточно мотивированно: попытка завладеть престолом. Но поскольку обвинение графа Тельрамунда не подкреплено никакими фактами и в общем-то голословно, король Генрих, в согласии с тогдашними юридическими нормами, принимает единственно возможное решение. Ради установления истины он назначает Божий суд — Gottesgericht, judicium Dei. То есть под истиной понималась справедливость, каковая есть первейший атрибут Божества, а следовательно, и Божьего суда. Фридрих фон Тельрамунд должен доказать свою правоту в единоборстве с тем, кто, считая Эльзу невиновной, рыцарственно принимает ее под свою защиту. Охотников нет, Эльзе никто не верит (а вовсе не потому, что граф Тельрамунд — искусный боец, как оно представляется сегодня). Кто же выступил на стороне Эльзы? По тем временам это мог быть безбожный злодей, за «миг удачи» готовый на все. За свой подвиг он вправе рассчитывать на благодарность. И благодарность не заставила себя ждать, куда более щедрая, чем он даже предполагал: герцогство Брабантское. Но поединок — дело сословное. Чтобы сразиться с графом, надо назваться. Встает проблема имени, которую самозваный рыцарь решает весьма хитроумно: он окружает свое имя тайной. Это сопровождается публичной клятвой Эльзы никогда не пытаться его узнать. Как и сегодня, люди в те времена были доверчивы, головы их были заморочены, умелое использование культурных штампов открывало путь к успеху любому проходимцу. Он зовет ее «Эль», уменьшительным от Эльзы, ласково. Она зовет его тоже «Эль»: и потому что супружеские нежности, включая разные ласковые прозвища, двухсторонни, но и потому что частица «Эль» перед именем христианского воина — наивысшее отличие, дань восхищения врагов: Эль-Сид. Победы в поединке достаточно, чтобы давешние проклятия сменились верноподданническими восторгами. Эльза — королева сердец. Само собой разумеется, таинственный чемпион в «играх с мечом» женится на ней — таковы законы жанра. Звучат свадебные марши, трубят герольды; цветы, ленты, дамы и рыцари — словом, ликующее лето… Лишь граф фон Тельрамунд с женою Ортрудой не хотят мириться с этим цветением зла в сиянии безнаказанности и полны желания восстановить свою честь и справедливость. Без устали клеймят они «Эль» братоубийцей, а ее благоверного — презренным бродягой, в посрамление Господа и всего христианского мира севшим на Брабантский трон. Попытка организовать заговор стоит Тельрамунду жизни. И хотя впоследствии расплата вроде бы и наступает: самозванец разоблачен и спасается бегством, Эльза умирает, не вынеся позора, — сам Фридрих граф фон Тельрамунд в нашем представлении остается все тем же черным коршуном, стремящимся насмерть заклевать Эльзу, простодушную и чистую, как белоснежный лебедь, плывущий по Шельде. И это вопреки всякому здравому смыслу. Оный капитулирует перед силою чувств, пробуждаемых в нас Вагнером, Шекспиром, Вальтером Скоттом, Пушкиным. Силою этих чувств и создается условное наклонение, способное перечеркнуть реальность. Но даже когда наступит пресыщение, что неизбежно, унылая правда Тельрамунда не выступит вперед и не скажет: «Теперь мой час». Вот уж когда точно не до нее. Пародийные гуси поплывут по Шельде, самонасмешка кентавром зацокает по ее пересохшему руслу; вспомним статуэтку никому не ведомого Прюдона «Лоэнгрин» (шестидесятые годы, через зал от Менара, там же, где стоит «Барон де Шарлю» Паоло Трубецкого) или ostpreussische Witze: кирасир с барышней на «Лоэнгрине»: «Fr"aulein, wollen Sie ein Schwan sein?» — «Nee, nee, den ganzen Tag mit dem warmen Bauch ins kalte Wasser» («А

желали бы вы, ссыдарыня, лебедью сделаться?» — «Вот еще, цельный день тепленькое пузико в воде студить»).

Где-то у нас была открыта скобка, будем считать, что мы ее закрыли.

Ступив на берег, Констанция встретила прием — скажем кратко — достойный себя. Все дамы в труппе сделались как бы придворными и попадали в глубокий реверанс. Мужчины, все до единого, чертили в воздухе шляпами замысловатый вензель — «расписались за Веласкеса». Коренастый Барбосик застыл в персональном поклоне — с таким подносились ключи от Бреды. Бесстрастно приняв королевские почести, Констанция взошла на прибрежный утес, откуда явила взорам живую картину отчаяния — отчаяния бессовестно покинутой женщины. Куда там Инесе!

Коломбинка увела Блондхен к себе в уборную — обсушиться и переодеться.

— Но у меня нет матросок, — предупредила она.

— Теперь уже не важно.

И непонятно, хорошо это или плохо — что теперь уже не важно. На всякий случай Коломбинхен старалась быть с нею пообходительней:

— А вы, оказывается, хорошая.

— Спасибо, вы тоже… Я волнуюсь. Я так волнуюсь, как будто сама должна выступать. Она же никогда не выступала на сцене, душенька моя ненаглядная.

— Ах, это все глупости. Увидите, все будет прекрасно.

Варавва, которому славно припаяли новые челюсти (made in кузница Вулкана), тоже заволновался. Он подкатывался огненным шариком — шаровой молнией — к своему, как белый клык в окне, капитулянтскому роялю; а когда из того, ощерившегося клавиатурою, вырывался Тристанов стон, отпрыгивал, снедаемый томлением почище Тристанова, — перед зрительным зевом, готовым пожрать тебя, такого беззащитного на яркой сцене… томлением, которое передавалось через множество актеров, отчего суммарно превосходило всякое мыслимое волнение. Оно сравнимо разве что с ревнивой подозрительностью, но не маленьких человечков-червячков — слонов! Черных гигантов по кличке Отелло.

— Время! Время, господа!

Выход на сцену — та же тикающая бомба.

— Мы начинаем ровно в семь. Ровно в девять уже объявлен фейерверк. Где хвосты для Страстных? Ага, этот немножко жмет? Паванна!

Панна Ивановна тут как тут.

— Паванна, сделайте ему надрезик… Тысяча чертей! Что это? Котлы серы и скрежет зубовный! Почему у наяды усы? Что!? Ресницы!? Ты б еще себе ресницы на …пу наклеила. Паванна!

— Сеньор Бараббас, посмотрите, я научился босиком ходить по битому стеклу.

— Молоток. Коломбина, мать вашу за ногу! Что вы на себя напялили… ах, сударыня, я принял вас за нашу Нэдочку. А вам тюрнюр к лицу. А то вы все юнгою да юнгою… — осекся: говорят ли так — про тюрнюр?

Кабальерович, на котором лежала музыкальная часть, или, лучше сказать, на совести которого лежала музыкальная часть, профессионально был на высоте. Но лабух же!.. Да и как иначе при такой фамилии: от Кавалеровича ушел, Кабальеро не стал. А ведь собирался, подавал надежды. Все детство напролет проходил в коротких порточках, до шестнадцати лет. Родители в сладкой тревоге думали: растят Моцарта. Гений в человецех защелкивается по-разному: когда в шесть, когда в тринадцать, когда… о, к концу первого курса. В ком-то, конечно, с рождения, но о таких мы не говорим.

Кабальерович не заметил, как талант потеснил в нем гениальность. Неудивительно: талант кормит лучше. Может, по той же причине он бы поверил декларациям моцартов о преимуществах сальери — если б, конечно, умел читать и вообще был развитой личностью, а не «песней без слов». В любом случае, акмеистское хождение в ремесло осталось бы за пределами его понимания жизни. Так бывало с мужиками, когда барин начинал чудить и лез брататься.

Сподобь его, однако, Господь Бог в старости продиктовать мемуары, мы бы с удивлением открыли, что эта «песня без слов», этот господин двух оркестров, умелый оранжировщик, порой сочинявший сам, и не без успеха, Кабальерович не различает между великой музыкой и посредственной. Зато Кабальерович вкусно смеялся, жирно хохмил, по-некрасовски жадно щупал баб, двадцадь пять раз разводился, сорока разбойникам платил алименты и спал с чистой совестью. Представьте себе эту картинку: как он спит не с какой-нибудь б…, а с чистой совестью, даром что на ней лежала вся музыкальная часть.

«Когда мулла пер…, то вся мечеть ср…», — говаривал Ходжа Насреддин. Лицо оркестра было отражением лица шефа, только в загаженном зеркале. С концертмейстером Кудеяром, получившим место по блату (один из сорока разбойников), мы знакомы. «Ты что, парень, охренел — Ландольфи рас…чить?» — «Да, пап, это же Гварнери — скажешь, право». Кабальерович не был царем Иродом и оставил стрельбу из Турта без последствий.

Сценическое волнение не достигает глубин оркестровой ямы, для которой Кабальерович — отец родной, тогда как все эти крики и шепот на поверхности ей без разницы.

— А ну-ка вдарим «Рио-Риту»!

— «Ариадна» сегодня.

— «Ариадну», не все ли равно, чем блевать.

Ниже музыкантов стояли звери. На музыкантов они смотрели, как на гениев — такими полными обожания мордами, что хотелось в них плюнуть. Ребята Кабальеровича себя сдерживали: зачем рубить сук, когда под тобой хищники.

Гонг возвестил начало представления, холодный пот в последний раз прошиб артистов. Кабальерович расположил оркестры так, что один был на виду, а другой в засаде. Под звуки, рисующие Ариадну, повергнутую в скорбь, мы созерцаем оригинал музыкального портрета.

Поделиться с друзьями: