Суббота навсегда
Шрифт:
— Нану без чая, если можно.
— Просто пожевать? Что ж, это бодрит. Эй, Прошка, свежей наны! А мне — чашечку мокко. Что это, поручик, у вас на лбу, опять мальчишки камнями швырялись?
Янычар хотел сказать: «Они только в гайдуков швыряются, попробовали бы в нас». Но решил, что скажет это, когда выйдет в капитаны. Тут появился Прохор с серебряным подносом в руках.
— Мочка-с? Наночки?
Мокко было с пеночкой, для большего аромата посыпанной желтой цветочной пыльцой, на листьях наны сверкали капли божьей росы.
— Так что же с вами приключилось, поручик? Что скрывает эта повязка? — спросил арамбаша снова, поднося к ноздрям чашечку мокко.
Пришлось все рассказать.
— Я представлю вас к медали за ранение, и ваши товарищи будут
У арамбаши никогда нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно. Поэтому, боясь выставить себя в идиотском свете, поручик не решался «поцеловать землю между рук арамбаши», как то предписывал общевойсковой ритуал. К счастью, арамбаша поинтересовался, хороша ли нана, на что гость весь изошел в восторгах — таких, после которых трудно прослыть неблагодарным. Это как спросить: «Хороша ль жевательная резинка?» — а в ответ овация. Арамбаше ничего не оставалось, как троекратно ударить в ладоши и продиктовать секретарю рапорт о представлении такого-то к награде, хотя первоначально это была лишь шутка.
Теперь кошки на сердце не скребли, а ссали.
Тут поручик ему и сказал:
— Я не уверен, господин, что поступаю правильно, сообщая тебе о сущей безделице. Но лучше оказаться смешным в твоих глазах, чем после раскаиваться в малодушии. Пускай чрезмерное усердие смешно, зато недостаточное радение — преступно.
— Твои речи, юноша, да Богу в уши, Он бы тебя произвел в архангелы. Говори без стеснения.
— Отважный арамбаша, повелитель могучих гайдуков! Давеча, ну, совсем несколько минут назад, один из бойцов нашего отряда, а мы охраняем то, не знаем что, — арамбаша усмехнулся: «Вот именно», — увидел подозрительную личность, которая, как ему показалось, пыталась проникнуть на объект. Попытка была пресечена со всей решительностью, но тут выясняется, что наш Мухтар погорячился. Его булава обрушилась не на того — это был старый лодочник, которого минувшей ночью хотели нанять с целью тайного побега…
«Тайно бежать из тюрьмы нельзя, а вот тайно бежать из дворца?» — Арамбаша задумался, он любил слово, он был филолог.
— …из Басры. Моряк для вида согласился, а про себя решил, что следует сообщить нам.
— То есть вам, янычарам. Браво. И что же он, жив? Здоров?
— Его жизнь вне опасности, а здоровых людей, как известно, нет. У него, небось, и раньше было не счесть алмазов в печени.
— Пьяница?
— Не без того. Мухтар говорит, что легонько шлепнул, но, конечно, не окажись рядом Бранко, мы так бы ничего и не узнали.
— А так какие же вы узнали тайны — что из Басры бегут?
— Клоас-лодочник, так зовут моряка, уверяет, что нанять его пытался тот самый испанец — разрисовавший Дворцовую площадь. Он его узнал.
Ни один мускул не дрогнул на лице начальника гайдуцкого приказа — не только воин, но и царедворец, он прошел суровую школу буддийских монахов. Но кошек на сердце как не бывало. И маленький Юрочка в нем, во взрослом, запрыгал до потолка. (Не будем притворяться, что мы забыли его имя, Ежи-ибн-Иржи.)
— Мой мальчик, ты оторвал нас от занятий, важность которых трудно переоценить. Ты поступил правильно. А сейчас давай разберемся. Испанский художник самочинно является в Басру в надежде обогатиться при дворе паши. Зачем ему, не успевшему ступить на басорский берег, бежать отсюда — на рыбачьей лодке, ночью? Даже если ему суждено здесь сложить голову, чего я не исключаю, пониманию этого предшествует опыт, которого он еще не приобрел, так как и дня не прожил в Басре благоуханной. Но повторяю, ты правильно сделал, что пришел. Ты доказал, что не боишься стать всеобщим посмешищем, принимая на веру россказни пьяных матросов. Желание во что бы то ни стало вывести на чистую воду испанца, которому ты обязан этой прелестной нашлепкой, для тебя важнее репутации, тем более что это всего лишь репутация умного человека. Так держать, мой мальчик. Поскольку глупость должна быть вознаграждена — ибо ум сам по себе является наградой — но по какому-то упущению медали «За глупость» не существует, я похлопочу
перед моим другом янычар-беем о производстве тебя в капитаны. Зная крепость наших с ним дружеских уз, не думаю, чтобы он мне отказал, покровительство старых друзей — лучшая рекомендация. Отныне ты будешь отмечен особым благорасположением своего начальника. Единственно что, мне теперь придется дать делу ход на основании твоего сообщения, самому допросить этого моряка, выбить ему еще несколько зубов, сломать еще пару ребер. И все это вместо того, чтобы заняться куда более важными вещами: например, подсчитать частотность буквы «р» в поэзии раннего Мандельштама. Но ничего, ничего, обо мне не беспокойся, у тебя и без того в жизни будет еще полно причин для беспокойства. Вы свободны, поручик Тыкмеяну.Последний вышел от арамбаши, кляня свою судьбу, предоставившую ему выбирать между бритвой[103] и полковою кассой. Арамбаша с такой убедительностью раскрыл тайные мотивы, которыми руководствовался поручик Тыкмеяну, что тот и сам уверовал в них: конечно же, ему хотелось сквитаться с испанцем.
Завидя офицера, денщик арамбаши вытянулся во фронт с недовольной миной: он как раз строил карточный домик. Поручик шагнул к нему и, сильно наступив на ногу, твердым как сталь ногтем большого пальца, обращенным лункой кверху, провел ото лба до подбородка. Потом не спеша вычистил ноготь.
Клоас, спасенный шестикрылым насекомым от верной смерти, к удивлению арамбаши мог стоять на ногах. Приступив к дозволенным речам, он рассказал, как, будучи принят испанцем за Ибрагима, согласился отправиться в землю, которую тот ему укажет.
— Он не пообещал за это произвести от тебя великий народ? Ладно, продолжай.
Ну, они условились о месте — тростниковой бухточке в полулиге от пристани.
— По-твоему, это был тот же испанец, что и на дворцовой площади?
Клоас резонно заметил, что испанец — не китаец, тут не ошибешься (мы пользуемся косвенной речью исключительно во избежание шепелявых шоглашных). Арамбаше было трудно с ним не согласиться.
— Возможно, мы с тобою поладим. Здесь барбариски — жаль, что ты можешь только сосать, — и арамбаша кинул к ногам Клоаса кошелек. Тот хоть и с трудом, но поднял его и жадно заглянул внутрь: какой монетой наполнен? Внутри лежало двадцать двойных дублонов. — Доволен? Теперь порассуждаем. Испанец. Художник. Под плащом шпага. С дерзкой изобретательностью обратил на себя внимание паши. Чем бы движим ни был, каким бы желанием, ясно, что оно не удовлетворится двадцатью монетами. Добрался до Басры, наперед зная, что его пребывание здесь не будет долгим. Когда б его дерзость питалась жаждой обогащения, он бы так не спешил в обратный путь. Значит, живопись — ширма. Ширма… ширма… подсказка кроется где-то близко, в самом слове. Ну, вперед, арамбаша, вперед, структуралист! Напряги все свое интертекстуальное мышление! Ну… Поднатужься еще немного!.. Нет, не могу…
Кишка тонка.
И тогда Клоас спел старинную арабскую песенку — мы ее слышали дважды, в разных исполнениях, в первом случае пелось «кабальерчик», во втором — «кавалерчик», но суть не менялась. От исполнителя ничего не зависит, и странно, что эту азбучную истину еще приходится повторять. Уж как скверно пел Клоас, а вы бы видели арамбашу, которому именно в этом исполнении открылись сокровенные глубины старинной арабской песенки.
— Любовная история, как я раньше этого не понял! Ты хочешь сказать, что это Мейджнун, похищающий свою Лейлу?
Ясное дело. Об этом Клоасу рассказал сам испанец. Он идальго, на родине страшно богат, его возлюбленную похитили, теперь она в Басре. Его самого ограбили в пути.
— Конечно же, он здесь из-за женщины. И живопись — это только ширма… Гм, ширма… На ширмах изображают ад, горящую карету посередине, и в ней… Всеми способами он добивался быть представленным паше. Пронесся слух, что уже сегодня, скрытый от взоров ханум, он будет снимать с нее портрет. Она испанка, он испанец. Готовится похищение из сераля. Эй, Прошка!