Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Педрильо, услыхав, что «еще не поздно», просто дал Блондхен пощечину. В любовных делах пощечина — сильнодействующее средство. Блондхен позабыла даже, что «лучше ножом в сердце, чем ладонью по лицу».[111]

— Ну, не дуйся, милый.

— Я прощаю, — проговорила между тем Констанция. Любовь склонна прощать обиды, причиненные ревностью: те растворяются в ней, как жемчуг в вине. Это в отсутствие любви ревность презираема.

— Ладно уж, — сказал Педрильо. — Прощаю, в память о нашем Париже. Посмотри мне в глаза, детка.

В последний раз поднялась «железная занавеска»,[112] за которой начинался долгий путь к свободе — через каменное

брюхо слона, через его левую заднюю ногу и т. д.

— Эй, быстрее!

— Сейчас, — отозвалась Блондхен, — только исполню «заповедь узника»: освобождаясь, освобождай других.

Блондхен обошла Галерею Двенадцати Дев и отворила все двенадцать узилищ с пернатыми праведницами — но было темно: чем увенчался порыв благородного сердца, нам неведомо.

Не будем описывать, как пробирались наши беглецы подземными коридорами. Нам не выдержать конкуренции со множеством фильмов, где герои таким же способом уходят от погони или, наоборот, сами преследуют врагов; где из-под земли сквозь наглухо закрытую решетку прорастают вдруг пальцы; где из каждого люка боец Армии Крайовой видит голенища немецких сапог; где в слепом отростке каменного кишечника может повстречаться скелет несчастного, заблудившегося здесь не одну сотню лет назад. Посему, отправив в подземное странствование отнюдь еще не души тех, о ком мы повествуем, покинем их на то время, покуда снова небо и звезды не откроются им, но уже в пяти парнсагах от сераля, на пустынном берегу, где в зарослях тростника притаился Тигр. Сами же перенесемся в опочивальню Констанции Селима — в представлении последнего она все еще там; для нас — тоже, но исключительно в виде следов происходившего сражения, один из участников которого то бьется в конвульсиях, то затихает.

Селим разоделся, как Зевс, отправлявшийся на свидание с Семелой. Он был в золоте с головы до ног. Оружие, ткани, цепи — в пламени факелов, которыми он был окружен, все это делало его ослепительней взрыва на пороховом заводе. В мыслях одна Констанция: она раскачивается — от восторга закусив цепочку — все выше и выше — под взглядом художника; вспомнилось и то, как при виде Мино она в ужасе укрылась под крылами Селима, ища спасения в его могучих объятиях. Тут же евнухи несли узелок с Мино, Селим решил пошутить: поставить его, а потом узелок вдруг оживет — тогда со смехом он расскажет ей, как они ее разыграли.

Много фантазий, одна другой завлекательней, кружилось в его голове и кружило ему голову.

На Мостике Томных Вздохов он внезапно остановился: представил себе, как неслышно подкрадывается к ней сзади, обнимает ее, она вскрикивает: «На помощь, Селим!» — а это он. Нет, Селим-паша не хочет подавлять ее своим величием, он хочет «счастья в хижине убогой»: она сама заботится о нем, он сам заботится о ней, средь восторгов, не снившихся и калифу с его сонмищами слуг. Сейчас же все евнухи, всё, что двигалось вместе с ним, дабы бесконечно прославлять своего пашу, было отправлено восвояси. Один! Совсем один![113] С маленьким узелком, как нищий странник, который просится на ночлег… Крестьянские разговоры: «А семя-то проросло, хозяюшка…» Потом странник и приютившая его бедная крестьянка… Все фантазии, фонтаны фантазий… «Кипяток моих чресел», — шептали толстые пальцы губ — жирных, как после баранины.

С каждой ступенью он становился все ближе и ближе к обители блаженства. Но!.. Под сердцем вздувается пузырь холодного воздуха, а от проросшего семени осталось мокрое место. Что это значит? Врата рая бесхозно распахнуты! Где страж? А где сокровище из сокровищ? Селим роняет узелок, который заполняется болью, безразличной всем, включая и нас; с саблей в руке носится он из комнаты в комнату, где обломки, осколки, обрывки свидетельствуют об отчаянном сопротивлении, оказанном… кому и кем? Вон, что это, там в углу? Колышется… растет… движется… дрожит и стонет…

Селим медленно приближается.

То было человеческое существо, связанное по рукам и по ногам, с кляпом во рту. Поддев узел саблей, паша освобождает Джибрила от простыней, которыми он связан. Откупоривает. Пошла пена. Как в радиоприемнике, членораздельной речи предшествуют хрип и кашель.

— Златозада… похищена… Я сражался, вот…

Он дотягивается до своего оружия. Последнее, что остается ему, — смыть позор кровью. Но Селим окованным золотом чувяком наступает на горло его кисти. Пальцы, сжимавшие бритву, медленно раскрываются, как цветок на заре.[114]

— Легкой смерти ищешь! Кем похищена? Кем???

— Испанец… фокусник…

Селим заорал в окно не своим голосом:

— Измена! Всем головы долой! Сюда! Кизляр! Гиляр!

И как в комическом дуэте, где геликону вторит губная гармоника, вторил ему Джибрил:

— На помощь! Ханум похищена! Срыты златые горы! Учитель!

В разных местах стали вспыхивать огоньки. Они заметались, запрыгали, их становилось все больше. (Язычки пламени — в ночь полнолунья? Какое, однако, смешение жанров: огнестрельного — с фехтовальным.) Огни сбиваются в кучу, освещают лица евнухов, которые, кажется, вот-вот запоют: «Но кто же лицезренья Граля лишает?»[115]

Вот гиляр-ага, с лицом чернее ночи, на которое он плюхнулся, так что только брызги полетели.

— Где Осмин! — ревет паша.

Доставили Осмина, уже знакомым нам способом, завернутого в ковер. Когда ковер раскинули, то открылся такой срам и грех, которого не бывало со времен гиджры. Первый евнух Басры дрыхнул, прижав к себе ту, с кем противозаконным браком сочетал его Педрильо, говоря: «Пузатенькая, славненькая женушка для моего Осмина». Остававшееся в бутылке вино растеклось по ковру, по Осмину и теперь греховным своим благовонием повергло в трепет ноздри присутствующих.

Немилосердные пинки и струйка кипятку привели Осмина в чувство. Подслеповатыми акульими глазками озирался он, и впрямь кизляр-ага Великого моря днесь и присно, которому рыбок-лоцманов доныне заменяли кастрированные ежики: Хусни, Сулейман, Алишар, Алихан, тот же Джибрил — всего числом двенадцать. В голове каменной бабой ворочалась мысль, неясная, о чем-то страшном, необратимом, под шум боли, до конца еще не осознанной.

При взгляде на бутылку Селим сразу вспомнил об испанце. Он обернулся к Джибрилу, который вместе с другими вундеркиндами пребывал в ураганном смятении: пал их наставник, их недавнее всё. Сиротство и гибель теперь их удел.

— Говори, как это было?

— Господин, никто не может победить Джибрила, когда в руках у него бритва. И я бы одолел шайтана, но ханум ударила меня чем-то сзади…

— Ханум!? Ты хочешь сказать, что она бежала по своей воле, а не была уведена силой?

— Они были все заодно, все сражались против меня: и ханум, и мисс-писс, и давильщица — ею оказался переодетый мужчина.

Услыхав это, Осмин, который уже осознал, что случилось, издал стон.

— В цепи! — крикнул Селим, указывая на Осмина. — В каленые цепи!

Гиляр-ага смотрел на кизляра-ага налившимися кровью глазами и гулко аккумулировал свирепость — так тяжело при этом дышал. Щеки его посерели в предвкушении деликатеса под названием «жареный Осмин», аппетит разыгрался. Черный евнух как бы говорил белому: «Да-а… будет тебе ад на земле».

Картина заговора открылась Селиму, можно сказать, во всей полноте. Англичанка заводит речь о портрете — наутро откуда ни возьмись художник. Селим присылает художнику вина — к вечеру Осмин пьян в сиську. Педрина — мужчина. «Но они не могли далеко уйти, — уговаривает себя Селим. — Им не выбраться из сераля. Хотя… ведь проник сюда, прямо к ней, этот дьявол, этот испанец… Точно из-под земли вырос».

Поделиться с друзьями: