Суббота в Лиссабоне (рассказы)
Шрифт:
Ладно бы, ну нет у нас рукописи, которую можно продать. Но тут и другая опасность. Могли же заподозрить, что он написал что-то антисоветское и поэтому боится показывать. Белосток прямо-таки кишел стукачами. НКВД еще не обосновалось в городе, но многих интеллигентов уже арестовали или же выслали. Цуцык, я знаю, ты не умеешь слушать, нет у тебя терпения совершенно, и потому привожу только голые факты. Я не спала всю ночь. А утром встала и сказала: «Я пойду в Варшаву».
Только он услыхал это — побледнел как смерть. И говорит: «Ты что, рехнулась?» А я в ответ: «Варшава еще пока на месте. Не допущу, чтобы твоя рукопись пропала. Она не только твоя. Моя тоже». Он бесновался, кричал, размахивал руками, клялся, что повесится или же перережет себе горло, если я посмею отправиться в Варшаву. Далее ударил меня. Битва наша продолжалась два дня. На третий день я отправилась в Варшаву. Надо сказать тебе, многие мужчины пытались вернуться. Они тосковали по детям, по женам, по дому — если он еще существует. Кроме того, они уже поняли, что их ждет в сталинском раю, и решили, что лучше уж умереть в своей постели, вместе с родными и близкими. Я говорила
Я не одна была такая. До границы со мной добирались еще несколько мужчин. Я им повторила ту жебайку: изнываю, чахну от тоски по ребенку — и они окружили меня такой любовью, так заботились обо мне, прямо совестно было. Не позволяли нести узел с вещами и вообще относились ко мне как к дочери. Мы все прекрасно знали, что нас ждет, попадись мы немцам. Но такие обстоятельства делают людей фаталистами. И на этот раз — было нечто несуразное, нелепое и смешное в моей авантюре. Шанс попасть в Варшаву, найти рукопись и вернуться живой в Белосток — такой шанс был одни на миллион.
Цуцык, я пересекла границу безо всяких приключений. И добралась до Варшавы. И дом стоял на месте. А спасло меня вот что: сплошные дожди, холод, тьма кромешная по ночам. В Варшаве не было электричества. Евреев еще не загнали в гетто. Да я и не слишком-то похожа на еврейку. Повязывала волосы платком и легко сходила за крестьянку. Избегала встреч с прохожими. Едва увижу, кто-то идет, спрячусь и пережду. Нашу квартиру уже заняли. Там жила семья, у которой дом разбомбили и ребенка убило. Они спали на наших постелях, носили наши вещи. Но рукописи не тронули. Глава семейства следил за еврейской прессой, и Менаше был его кумиром. Когда я постучала в дверь и сказала, кто я, они ужасно перепугались. Подумали, что хочу обратно вселиться. Когда же я сказала, что пришла из Белостока за рукописью, просто дар речи потеряли.
Я выдвинула ящик стола, и прямо сверху лежал роман. В квартире я провела еще два дня. Люди эти делили со мной еду — все, что могли достать. Глава семейства уступил свою кровать — мою то есть. Устала до того, что проспала четырнадцать часов подряд. Проснусь, съем что-нибудь и опять сплю. Ну а следующим вечером отправилась в обратный путь. Подумать только, добралась до Варшавы, вернулась в Белосток — и ни разу не встретилась с немцами. Не все я пешком шла. Случалось, крестьяне подвозили. Бредешь и бредешь себе полями, лесами, проселками — и нет там ни нацистов, ни коммунистов — не то что в городе. То же небо, та лес земля, так жепоют птицы. На все ушло десять дней. Я торжествовала — такое у меня было настроение. Во-первых, нашла рукопись, пронесла ее под блузкой. Во-вторых, доказала себе, что не трусиха. Хотя, по правде сказать, пересечь границу в обратную сторону в Россию, не представляло особого труда. Русские не чинили препятствий беженцам.
В Белосток вошла под вечер. Был легкий морозец. Подхожу, открываю дверь нашего обиталища — а состояло оно всего из одной комнаты — и тут… Что я вижу!? Мое сокровище в постели с бабой! Знаю ее как облупленную: никуда не годная, бездарная поэтесса, а уж страшна как смертный грех. Тускло горела керосиновая лампа. Печка топилась: где-то они достали дрова, а может уголь. Нет, дорогой мой Цуцык, я не устраивала сцен, не кричала, не стенала, не ругалась, не плакала — не доставила им этого удовольствия. Оба уставились на меня. Молчали. Я открыла дверцу, достала рукопись из-под блузки, бросила в огонь… Думала, Менаше набросится на меня. Нет, не произнес ни слова, рукопись не сразу охватил огонь. Пришлось помешать кочергой в печке. Я стояла. Смотрела. Огонь не торопился. Не спешила и я. Лишь когда «Ступеньки» превратились в пепел, я с кочергой в руке подошла к этой бабе: «Убирайся. Убирайся немедленно. Не то не жить тебе».
Так она и сделала. Напялила свое барахло и ушла. Скажи она хоть слово, наверно, убила бы. Когда так рискуешь жизнью, то и чужая жизнь уже ничего не стоит.
Менаше смотрел, как я раздеваюсь. Ни слова не произнес. Да и за всю ночь мы почти ничего друг другу не сказали. «Я сожгла твои „Ступеньки“», — объяснила я. «Да. Видел». И все. Мы обнялись. Оба знали, что это в последний раз. Никогда не был он так страстен, так нежен со мной, как в ту ночь. А поутру я поднялась, упаковала вещи — немного было их у меня. И ушла. Не боялась я больше ни холода, ни голода, ни дождя, ни снега. Тоска и одиночество — и это меня не страшило. Я ушла из Белостока. Наверно, лишь поэтому осталась жива. Добралась до Вильны, устроилась работать в столовой. Довелось повидать, что из себя представляют эти наши так называемые большие личности. Как играют в политику, как выворачиваются наизнанку ради тарелки каши, ради крыши над головой. А в сорок первом я выбралась из России.
И Менаше там был, так мне говорили. Но ни разу я не встречала его с тех пор — может, потому, что не хотела. В каком-то интервью он сказал, что нацисты забрали его рукопись и он собирается написать роман заново. Больше он ничего не написал, насколько мне известно. В сущности, это и спасло ему жизнь. Напиши он хоть что-нибудь, да если б еще опубликовали, не миловать ему общей судьбы — всех ликвидировали, и ему туда же была бы дорога. Правда, он все равно уже умер.
Долго сидели мы и все молчали. А потом я спросил:
— Шибта, можешь не отвечать, я только из чистого любопытства.
— Что ты хочешь узнать?
— А ты, ты сама была верна ему? Я имею в виду — физически.
— Нет, — ответила она после некоторого
молчания. — Никому бы я этого не сказала. А тебе говорю. Правду говорю, Цуцык. Нет.— Но почему же, если ты так сильно любила Менаше?
— Не знаю, Цуцык. Не знаю, как не знаю, почему сожгла рукопись. Ведь он и до этого изменял мне с разными бабами. Смирилась же я с тем, что могу любить человека, который спит не только со мной. А как увидала в нашей постели эту образину, во мне, наверно, снова проснулась актриса, и я разыграла драму. Он же легко мог остановить меня. А вместо этого только смотрел.
Снова мы помолчали. Потом она сказала:
— Никогда не приноси в жертву все ради того, кого любишь. Если рискуешь жизнью — так, как это сделала я, — уже ничего не остается, чтобы отдать.
— А в романах всегда женятся на спасенных девушках, — заметил я.
Она напряглась, будто натянутая струна, но ничего не ответила. Показалась мне вдруг уставшей, измученной — возраст проступил, прорезались морщины. Я не ожидал, что она вымолвит хоть слово. «Вместе с рукописью я сожгла способность любить», — вот что она напоследок сказала.
Из сборника СПИНОЗА С БАЗАРНОЙ (THE SPINOZA OF MARKET STREET)
ДОБРЫЙ СОВЕТ
Вы мне будете рассказывать! Конечно, цадик совсем не то, что простой человек. Где уж нам до святого праведника. И способности не те, и то, что он скажет, не сразу и поймешь, не то что самому додуматься. Но дайте же мне рассказать, что было с моим собственным тестем.
Я тогда еще был молодой человек, почти мальчик, последователь рабби из Кузмира — найдется ли кто более достойный, чем этот человек? Мой тесть жил в Рачеве. Я учился в иешиве и ходил к нему обедать [39] . Он был богатый человек и держал дом на широкую ногу. Вот, к примеру, посмотрите-ка, что происходило во время обеда. Только после того, как я омою руки и произнесу благословение на хлеб, теща моя вынимала из духовки булочки. Горяченькие, с пылу с жару! И как только она ухитрялась так сделать, чтоб они поспевали минута в минуту? В бульон полагалось положить крутое яйцо. Я не привык к такой роскоши. В собственном моем доме хлеб пекли на две недели вперед. Я натирал чесноком ломоть хлеба и запивал его холодной колодезной водой. Вот и весь обед.
39
В еврейской общине было принято, чтобы бедный ученик иешивы ходил обедать в богатый дом.
В доме тестя все блестело и сверкало: начищенные медные кастрюли, латунные дверные ручки и замки. Прежде чем переступить порог, надо было как следует вытереть ноги о соломенный коврик. А что творилось, когда готовили кофе с цикорием! Ну суета, ну круговерть, ну суматоха! Теща моя происходила из миснагидов [40] — врагов хасидов — а уж миснагиды знают толк в земных удовольствиях.
Мой тесть был достойный человек: честный, порядочный, в Талмуде разбирался, в математике разбирался, а еще и лесом торговал. В лесу у него была своя избушка, ему часто по делам приходилось ночевать там — тогда он брал с собой ружье и двух больших собак: чтобы не напали грабители. Он знал логарифмы. Мог сказать, здоровое дерево или нет, лишь постучав обухом топора по коре. Умел играть в шахматы — и часто проводил время с соседом-шляхтичем за игрой. Но лишь выдавалась у него свободная минута, он сидел за книгой. А «Обязанности сердца» [41] всегда с собою в кармане носил. Трубку курил. Красивая была трубка — с серебряной инкрустацией, с янтарным мундштуком. Талес хранил в специальной кожаной сумке, а для филактерий у него имелся серебряный футляр. Во-первых, он был ярый миснагид, другого такого поискать! Ну как огонь вспыхивал, лишь заходила речь о хасидах. Называл их еретиками, отступниками и не стеснялся злословить даже по адресу самого Баал-Шема [42] . Когда я в первый раз услыхал, что он говорит, прямо затрясло. Хотел собрать пожитки свои и сразу — прочь отсюда. Но рабби был против развода. Ты ведь женат на своей жене — так он мне сказал — тебя же не с тестем поженили. И он рассказал мне о Етро — тесте Моисея, который тоже не был хасидом. Меня поразило тогда, что Етро стал святым в конце жизни. Но ни к чему ставить телегу впереди лошади…
40
Миснагдим, митнагдим, миснагиды (ивр. буквально — «противящиеся», «возражающие», единственное число — митнагед) — название, которое дали себе противники хасидизма из среды раввинов и руководителей еврейских общин. Деятельность этих кругов, первоначально носившая преимущественно полемический характер, и их религиозное мышление вылились в своеобразный жизненный уклад и целостное мировоззрение. Ведущая роль в создании активной оппозиции хасидизму принадлежит Виленскому Гаону Элияху бен Шломо Залману, благодаря которому Литва стала центром митнагдим (литваков).
Влияние глав хасидизма зиждилось на непререкаемом авторитете их личности и деятельности как лидеров общин, а для Элияху бен Шломо Залмана и его последователей основным критерием, определяющим положение человека в обществе, по-прежнему была раввинистическая ученость.
41
«Обязанности сердца» — «Хобот галевовот», книга нравоучительных притч философа и ученого XI века Бахьи-ибн-Пакуды.
42
Баал-Шем — Израиль Бешт (1700, Зап. Украина — 1760, Меджибож, Украина), основоположник хасидизма, праведник и чудотворец.