Судьба чемпиона
Шрифт:
Достал коньяк, поставил на стол. Подошел к окну, встал у косяка. Из темной комнаты пятого этажа видел перед собой всю в огнях центральную улицу, сбегавшую красивым изгибом с древнего степного холма к вокзальной площади. Видел дом-башню и невдалеке от него особняк Очкиных. Он весь в огнях, и даже видны окна. И чудятся ему тени людей — дорогих двух живых существ — Ирины и Вари. Нет к бывшей жене своей ни злобы, ни желания мести. Во всем винит себя, только себя. И чем дальше, тем больше.
Вот и сегодня: ещё полчаса назад под сердцем кипела обида: не поздравили, не позвали в дом. Но разве можно принимать меня всерьез? Схватил человека и бросил в кустарник!
«Я от них уеду и на горизонте их жизни больше не появлюсь. Никогда!» — давал себе слово Грачёв.
Вспомнил, как несколько лет назад он сказал: «Я пустой человек, никчемное существо». В то время ещё не было осознания безраздельной вины перед Ириной. Ему казалось, она поступила подло, бросила его в беде и устремилась к другому — к иной, более красивой и обеспеченной жизни. Но потом, потолкавшись среди рыцарей бутылки, он увидел их лицо и стал осознавать себя, и по-иному стали представляться его собственные поступки. Как старый артист, уединившись в уборной, снимает грим и видит в зеркале сеточку частых морщин под глазами и пухлые, нездоровые складки, и предательски отвисший подбородок — и горькие думы о старости вдруг отразятся в его усталых, некогда блестевших молодым задором глазах... Так и он, Константин Грачёв, толкаясь у прилавка винного магазина, высматривая знакомых дружков, вдруг и себя увидел как в зеркале. И вздрогнул, встрепенулся от холодящих душу предчувствий. И сказал себе: «Да, я пуст и ничтожен!»
Тихо, одним только сердцем, он плакал. Являлось неодолимое желание видеть Ирину и Варю.
Падал снег на город. Белая сетка протянулась с неба на дом-башню, на особняк Очкиных. Раздался бой часов на городской башне. Грачев, очнувшись, взял за горлышко бутылку, поднес к самым глазам и — отставил на край стола. «Пить одному? Сосать из горлышка?»
Разделся, лег в постель. Снизу громче раздавалась музыка, доносился топот танцующих. Грачев спокойно и как будто даже с удовольствием слушал все нараставшие звуки новогодней ночи.
Спать не хотелось. Светло и с тихой радостью думалось о жизни.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дача у профессора Бурлова большая: два этажа, две крытые веранды, много комнат, но опустела на время она; жена с сыном уехали в Горловку к родственникам. Одному жить на даче тоскливо, но природа манит, да и хозяйство зовет, вот он и приглашает к себе то коллегу-ассистента с семьей, то приятеля, а то и просто — как теперь вот — нового знакомца.
Профессор поселил Грачёва в угловой комнате второго этажа и перед сном, около полуночи, зашел посмотреть, как он устроился на ночлег. По привычке врача присел на край кровати.
— Хотел с вами посоветоваться. Я, знаете ли, хочу предложить сотрудникам клиники отказаться от спиртного. Совсем, начисто. Как думаете, поддержат ли меня мои коллеги?
Грачёв приподнялся на подушках, слегка пожал плечами. Решительно не знал, что сказать профессору — он вообще не считал себя вправе обсуждать эту тему.
— Вижу, не разделяете мои убеждения,— напрасно. Хотелось бы в вас видеть союзника. Вы молоды, в прошлом знаменитый человек — хорошо бы и вам подключиться к борьбе за трезвость.
—
Может, не так сразу.— Ну, вот — и вы туда же: полегче да не так сразу. Сказывается врожденная деликатность русского человека. Не пережать, не обидеть пьющих — ведь их миллионы! А мне не до сантиментов. У меня профессия иная; я каждый день встречаюсь с людьми, которые стоят на грани жизни и смерти. Ещё самая малость, один слабый толчок — и человек упал в бездну. Смотрит такой на тебя с мольбой: «Помоги! Любой ценой спаси!» — кричит каждая его клеточка. Больше полстолетия я стою у операционного стола, случалось, по несколько операций в день делал, и могу сказать по опыту: каждый четвертый из попадавших мне на стол был поражен чертовым зельем — вином или табаком. Надеюсь, вам теперь ясно, откуда идет моя категоричность.
— Я то вас, Николай Степанович, готов понять, но другие? Не представляю, как это совсем отказаться от вина. Ну, положим, я, или там другие, как я — мы пить не умеем, а те, кому вино в удовольствие, кому оно радость жизни составляет. Таких-то ведь много, все разумные, интеллигентные люди — весь народ, можно сказать! — им-то вроде и ни к чему радости себя лишать.
Уверенность и достоинство читал профессор в глазах Грачёва, спокойных, добрых, внимательно изучающих. «Какой же он пьяница? А что, если наговаривает на себя?..»
— Вы сколько лет пьете? — спросил Бурлов.
— Я, Николай Степанович, давненько балуюсь этим зельем,— лет этак пятнадцать, да только не так как другие — с перерывами. Иной раз и год, и два к рюмке не притронусь: боюсь, как огня, проклятую!
— И хорошо! То есть, то хорошо, что перерывы у вас большие. Мозг и психика, может, и задеты, но лишь в слабой форме, клетки не подверглись разрушению.
Взор Грачёва при этих словах помрачнел, глаза сузились. Он невесело улыбнулся и с ноткой обиды произнес:
— Ну, так уж... и задеты. Все вокруг меня пьют больше и чаще — так что же: у всех у них мозги попорчены? Вон Очкин, например. Он, правда, пьет умело, хмель у него лишь в глазах заметишь, но зато часто, едва ли ни каждый день. Таких-то, как Очкин, умеренно пьющих — миллионы!.. Если б оно так, как вы говорите, по улицам бы одни идиоты ходили.
Бурлов заметно смутился, потупил взгляд. Неловкой фразой своей он больно задел самолюбие Грачёва. Как опытный педагог понял: сообщил информацию, к которой не был подготовлен слушатель. И решил исправить положение: просветить Грачёва.
— Разумеется, доза выпитого имеет значение, но спирт не выводится из нас как все другие вещества; компоненты его идут в кровь, в клетки — держатся там двенадцать-четырнадцать дней. Инородный, вредный элемент! Представьте теперь, если человек отравляет клетки каждый день — они беспрерывно борются, и на то уходит большая часть потенции организма. Посмотрите на пьющего регулярно: в молодости он весел, неистощим на шутки, выдумки, но потом сникает: становится скучным, сумрачным, а затем и злобным.
— Если так, то Очкин — более пьяница, чем я! — проговорил Грачёв.— Он сам признавался: я пью тридцать лет, но знаю меру. Никто и никогда не видел меня пьяным — пью культурно. Ирина, жена его, мне говорила: «Прежде Очкин горел на работе, был добр, покладист, теперь на всех зверем смотрит».
— Вот-вот, и я заметил: жестковат Очкин и будто бы недоволен всеми. У него, мне кажется, оттого и нетерпимость ко всем пьющим. «Пьяница — не человек, таких не лечить, а пинка им и на свалку». М-да-а... Суров Очкин. Между тем, сострадание к людям суть первая черта совестливости и благородства.