Судьба штрафника. «Война всё спишет»?
Шрифт:
Стоял легкий морозец, в спину дул умеренный ветер. Я шел бодро по хрустящей дороге среди белого поля, растроганный заботой доброй женщины. Меня догоняла трехтонка, и я поднял руку. Мне повезло — руки солдат подтянули меня в кузов, крытый брезентом, я втиснулся между бойцами на солому, и машина, тарахтя и сотрясаясь, понеслась по обледенелой дороге.
Как всегда в солдатском кругу, в кузове грузовика нашлись трепачи и зубоскалы. Им были бы слушатели, а кто они — дело второе. Анекдоты они выдавали за правду, а правду рассказывали в анекдотичном стиле. В то время я еще не слышал о Василии Теркине, но такие люди окружали нас, встречались в любых ситуациях.
У каждого
Другие были любителями анекдотов. Сколько за четыре года войны я слышал анекдотов — не счесть! И как умело многие их рассказывали!
Третьей категорией рассказчиков были «боевые герои». Эти красочно описывали подвиги своих частей, друзей, среди которых они всегда были впереди, за что были представлены к высоким боевым наградам, но неизменно еще не успевали их получить. Среди таких рассказчиков особенно выделялись «разведчики».
Были и те, кто мог подхватить разговор на любую тему, перехватить инициативу и начать смачный треп. Это были профессионалы, их было интересно слушать, и их уважали. Все рассказчики оживляли и скрашивали солдатскую жизнь, отвлекали от суровой действительности, от тяжких дум, не давали оставаться долго наедине с собой.
Мне все чаще и чаще приходила на ум кощунственная мысль: война захватывающе интересна непрерывной сменой места действия и персонажей, увлекательными событиями, неповторимостью виденного и слышанного, пережитых ситуаций, если бы только… Если бы только война не несла беду целым народам, странам и континентам, не уносила столько жизней, не калечила тело и душу уцелевшим, не уничтожала материальные и культурные ценности, не…
Я благополучно вернулся в слободу, из которой вышел с пакетом в штаб армии, но нашей роты на месте не оказалось. На стене хаты было выведено углем: «Уразов, ищи в Калино». Все это было бы не страшно, но я был голоден, и в моем вещмешке было совершенно пусто. К несчастью, я стеснялся просить накормить меня, знал, что у местных жителей, переживших оккупацию, ремни на животе затянуты на последнюю дырку.
Пришлось мне снова отправиться в путь. Автотранспорт в пределах населенных пунктов попутчиков, как правило, не брал, регулировщиков, которые могли остановить машину и подсадить меня, тоже не было, и мне пришлось долгие часы шагать по весенним лужам, перепрыгивая в низинах через говорливые ручьи. Ноги намокли, в сапогах хлюпало, хорошо, что не было хотя бы грязи.
Вечерело. Надо было где-то останавливаться на ночлег, но почти во всех дворах, особенно с просторными хатами, мне отвечали: «Занято, проходите дальше». Когда показалась окраина слободы, я догадался, что нужно проситься на ночлег в какую-нибудь развалюшку, где нельзя разместиться группе солдат, а командиры не захотят останавливаться в такой хате. И эта мысль оказалась верной.
Я постучался в дверь старенькой, вросшей в землю хатки, оконца которой почти касались земли.
— Видчынено! Заходьте, будь ласка! — услышал я звонкий голос, и в дверях столкнулся с молодой, лет 25–27, женщиной. Она отступила назад и, поздоровавшись, пригласила в небольшую комнатку. На мой вопрос о ночлеге она зарумянилась и смущенно сказала:
— Нэ знаю, що вам сказаты… Я одна… А що скажут люды? Знаетэ, як у нас бувае? Обмовлять — нэ видмыешся!
— Извините! — И я повернулся к двери.
— Та стийтэ, стийтэ!.. Щось цэ? Выходыть, я вас выгоняю?! Ни, ни, залышайтесь!
Но теперь уже я застеснялся.
Лучше бы мне попалась какая-нибудь старуха! В самом деле, как двоим молодым провести ночь, чтобы не бросить тень на молодушку и не обидеть друг друга? Я колебался, но потом в душе махнул рукой и повторил про себя бытовавшую в то время поговорку: «Война все спишет!» Конечно, война ничего не списывала. Мы сами себе прощали для успокоения совести аморальные поступки, не желая прощать других людей.Я снял шинель, телогрейку, шапку, уселся на лавку за грубо сколоченный стол. Хозяйка захлопотала у плиты. Ноги у меня ломило, и я снял сапоги. Портянки, низ брюк и кальсон были мокрые, хоть выжимай.
— Ой, божечки! — Хозяйка жалостливо смотрела на меня. — Зараз, зараз я ростоплю, высушу. Вы одиньте ци носкы! — И она дала мне шерстяные носки и глубокие галоши.
Она поставила на плиту чугунок с картошкой, чайник, налила воду в корыто. В темной хате стало тепло, по стенам бегали блики от печки. Потом хозяйка зажгла фитилек, опущенный сквозь разрезанную картофелину в подсолнечное масло. Каганец с трудом осветил маленькую комнату. В комнату вошла соседка, зыркнула на меня, сдержанно поздоровалась.
— Катэрына, выйдэмо на хвылынку!
Они о чем-то шептались в сенцах, соседка хихикала. Я сидел на корточках у печки, подбрасывал кизяки, сушил мокрые брюки и подштанники. Невольно я ждал дальнейших событий — я не был избалован женщинами, и каждая возможность сближения остро волновала меня. Это волнение путало мои мысли, сковывало действия. В военные годы я старался предоставить инициативу женщине и тем самым снять с себя ответственность за ее дальнейшую судьбу. Я всегда помнил, что мимолетная связь может погубить женщину, как погубила свою жизнь Катюша Маслова в «Воскресенье» Льва Толстого.
Вернулась хозяйка и поставила на стол дымящуюся картошку в керамической плошке, капусту, положила кусочек черного хлеба.
— Катя, — она удивленно обернулась, услышав свое имя, — к сожалению, у меня ничего съестного нет, кроме кусочка сахара.
— Та и у мэнэ всэ, шо на столи. Що поробыш — вийна. Загарбныки всэ забралы. Я к я ще зосталась, нэ забралы в нимэччыну. Я як ликаря поклыкала выпыла мицьного чаю, цилу пачку заварыла. Чуть нэ згинула. Та ще прышлось нэсти ликарю и полицаю горилку та сало. Выручали батько та мамо, а тепер йих нема — вмэрлы. Хвороба якась ходыла, повитря. В сорок першому пэрэд самою вийною я выйшла замиж, а тэпэр не знаю живый мий, чы вжэ нэма.
Я назвал свое имя, рассказал о себе, где воевал, что видел. Она постелила мне на кровати, взбила подушку, бросила себе на печь вторую, потушила каганец. Я разделся и юркнул под стеганое одеяло, Катя зашуршала одеждой на печи. Ни я, ни она не могли заснуть. Мои чувства боролись с разумом, ворочалась и вздыхала Катя. Потом она сдалась:
— Що, Саша, нэ спыцця? Можэ змерз, так иды до мэнэ?
У меня пересохло горло от волнения, и я прохрипел:
— Лучше ты иди ко мне!
Она затихла.
— Не придет, — думал я, — надо идти самому. Каким дураком я выгляжу!
Но послышалось шуршание, и Катя медленно слезла с печи и подошла к кровати…
Я проснулся, когда солнце уже заливало окрестности и с крыш зазвенела капель. Ставни в одном окне были открыты. У плиты, стараясь не шуметь, возилась Катя. Увидев, что я проснулся, она пожелала доброго утра, спросила, когда я уйду, и выразила сожаление, что проспала и не приготовила завтрак.
— Прощавай, Саша. Я пиду до сусидив, а ты иды. Ты пидеш, а мени тут жыть. Нэхай сусиды бачуть, що я нэ проводжаю. — И она, наклонив голову вышла на улицу.