Судьба. Книга 4
Шрифт:
Посмеиваясь в душе над собственной трусостью, он пытался убедить себя, что ничего зазорного нет в том, чтобы поздороваться с Огульнязик, спросить её о делах, о здоровье, попить чая. С бывшей молоденькой мачехой его связывали самые добросердечные отношения, и было бы справедливо и честно показать ей, что отношения эти не изменились из-за того, что она ушла от ишана Сеидахмеда и живёт в городе самостоятельной жизнью. Но тут же возникало возражение: «Увидит знакомый — что подумает? Спутался, мол, Черкез-ишан с зажравшейся женой своего отца».
Черкез-ишан, лукавя сам с собой, старался увильнуть от подобных мыслей. Начхать на все пересуды знакомых и незнакомых!
Все эти предрассудки висят на нас, как клочья прошлогодней шерсти на верблюде, думал Черкез-ишан. Висят и воняют, словно хвост дохлой собаки. Отец совсем уже немощным был, когда Огульнязик в жёны взял. Девчонку взял, а кто хоть словом возразил? Никто. Никакого греха в том, что молодая жизнь загублена! Так бы и просидела всю жизнь, растирая ноги дряхлого мужа да стискивая колени, облетела бы, осыпалась, как алый пустоцвет — ни себе радости, ни другому услады. А вот достало решимости начать борьбу за свою молодость, за красоту, за жизнь свою человеческую, мы сразу за камни хватаемся: «Грех!.. Позор!.. Адат нарушила!..» Да ветер его развей по степи, обычай этот дедовский, замшелый, для которого судьба женщины не дороже гнилой урючины!
Такими или примерно такими рассуждениями воодушевлял себя Черкез-ишан и на этот раз, сидя на скамье под деревом напротив дома Огульнязик и прикуривая очередную папиросу от окурка предыдущей. Их уже много валялось вокруг него, окурков, а он всё дымил, собираясь с духом, всё поглядывал вдоль улицы, боясь увидеть знакомого и желая этого, чтобы одним махом сжечь за собой мосты, положить конец глупой нерешительности.
Знакомые не шли.
Черкез-ишан рассердился, от души посулил им по три занозы на каждую пятку, раздавил каблуком недокуренную папиросу и зашагал через дорогу, ощущая во рту щиплющую горечь никотина.
Огульнязик растерялась, увидев его. Она даже побледнела от волнения и отступила, закрыв руками рот.
— Это я, Черкез… Не узнала? — спросил он, улыбаясь. — Неужели я так изменился?
Она молчала, не отнимая рук от лица, и смотрела широко открытыми глазами. Взгляд, поначалу текучий и вопрошающий, твердел жёстким вызовом, брови, дрогнув, сжали над переносицей крутую складку.
— Ну-ну, не пугай, пожалуйста, — сказал Черкез-ишан. — Я просто зашёл справиться, как здоровье, как живёшь… Или ты сама испугалась?
Огульнязик отвернулась, показалось, что всхлипнула.
— Ты плачешь? — удивился Черкез-ишан.
— Погоди ты! — отмахнулась она, утирая глаза. — Сама не знаю, плачу или смеюсь!.. Воды сейчас попью…
Выпила залпом стакан воды, засмеялась, подошла и села рядом. В глазах её уже корчили рожицы знакомые Черкез-ишану бесенята.
— Ты что, в самом деле испугалась?
— Слабо сказано, — Огульнязик поправила прядь волос. — У меня сердце изо рта выскочило. Хотела уже ладони подставлять, чтобы ловить, да успела всё же проглотить обратно.
— Я бы не дал упасть, — сказал Черкез-ишан, поддерживая шутку. — Я всегда относился к твоему сердцу с пониманием.
— Знаю, — кивнула Огульнязик. — Но, честно говоря, удивил ты меня. Я ведь вообще не думала, что после всего случившегося ты зайдёшь. Полагала, что на улице встретимся — отвернёшься, не поздоровавшись.
— Хорошего же ты мнения обо мне, ничего не скажешь!
— Конечно, хорошего. Ты меня не понял. Я уверена, что сам ты в мою тень камня не бросишь, но человек есть человек, и ему свойственно стыдиться молвы,
если даже молва лжива. В данном же случае есть богатая пища для злых языков — и адат и шариат клеймят меня позором. Так что ты лучше держись от меня подальше, а то ведь говорится: «За котёл возьмёшься — измажешься».— Глупости, — сказал Черкез-ишан. — Во-первых, таких красивых котлов не бывает, их каждый не на огонь бы ставил, а в самом крепком сундуке держал. А во-вторых, рук я запачкать не боялся прежде и не боюсь теперь.
— Ты смелый, — улыбнулась Огульнязик и вздохнула. — Ах, как трудно, Черкез!.. Как это трудно — преступить все обычаи, быть непохожей на остальных женщин!..
— Трудно, Огульнязик, — согласился Черкез-ишан. — Сам в этих трудностях барахтаюсь, как муха в чале.
— Ты всё-таки мужчина, тебе легче. А женщину… Камень бросишь — он в тебя же норовит попасть. Вам, мужчинам, за своим подолом не надо следить, а у нас к нему всякая колючка липнет.
— Не спорю. Одинокой женщине от пересудов честь свою сберечь, доброе имя своё — не легче, чем иглой колодец выкопать.
— Предложили бы выбирать — колодец бы выбрала. Каждый раз из дому выходишь с таким чувством, словно тебе голой в муравьиную кучу сесть надо. Однажды двое седобородых увязались за мной: идут и обсуждают вслух и меня, и родню мою, и казни мои будущие. Один яму не заметил, сверзился. Вылез — в бороде мусор, щепки, ругается: «Из-за этой голоногой нечестивицы аллах наказал». Не ругайтесь, отвечаю, дедушка, вас аллах не наказал, а наградил — вы в своей бороде топлива на целый тамдыр вынесли. Он — с палкой за мной. Пришлось удирать.
Огульнязик засмеялась. Засмеялся и Черкез-ишан.
— Ты, когда на улицу выходишь, надевай туркменское платье, яшмак, борык, — посоветовал он. — Спокойнее будет.
— Пропади они пропадом эти яшмак и борык, чтобы я думала о них, не только надевала. Да и ни к чему это, — кто в реку залез, тому дождь не страшен.
— Пожалуй, что и так. Может сомневаться и караван-баши, но караван не должен видеть его сомнений. Тем более закон полностью поддерживает свободу женщин.
— Поддерживать-то поддерживает… но, если жизнь не принимает закона, то закон остаётся пустым звуком. Не успеет женщина оглядеться как следует, не успеет два глотка свободы сделать, как уже нет её, бедняжки. Очень это нелегко — женское равноправие утверждать.
— Нелегко и горячий плов есть, а тут дело вовсе новое, — сказал Черкез-ишан, разминая в пальцах папиросу. — Верно, запугивают активисток. Случается, что и убивают. Но и закон беспощаден к убийцам, по всей строгости их карает.
Огульнязик фыркнула:
— Строгости!.. Судили одного недавно. Три года дали и пять лет поражения в правах. А женщину этим не воскресишь. Такой карой только воробьёв пугать, когда они сами уже улететь готовы. Я бы всех негодяев без суда на месте расстреливала!
— Слишком круто гнуть — сломать можно, — Черкез-ишан прикурил, бросил спичку на пол. — Этак ты половину мужчин перестреляешь, тебя сами женщины потом со свету сживут. Перевоспитывать надо, убеждать. Предрассудок не сорняк, чтобы его можно было одним рывком выдернуть, да и не каждый сорняк выдернешь с корнем. Ничего, кончатся со временем и убийства.
Огульнязик подняла с пола обгоревшую спичку, положила её на блюдечко, подвинула блюдце к Черкез-ишану.
— Не обзавелась я ещё пепельницей… А время, что ж… Время, конечно, выход из положения, да не случилось бы, как у той лягушки, которая надеялась, что у неё со временем зубы вырастут, но так и околела, не дождавшись,