Суглоб
Шрифт:
Все произошло мгновенно.
Так что спящие остались спящими.
Я же, поскольку взгляд мой не прерывался, не без грусти расставшись с верблюжьей степью и ее телеграфными столбами, встретился глазами с глазами падшего своего попутчика, полными нежности и боли.
Пожалуй, только теперь, когда я по памяти записываю эти свои наблюдения, я начинаю осознавать, сколь значительную роль в моей жизни сыграла встреча с этим человеком.
Правильнее сказать, я чувствую это.
Выводов пока не сделал – логика ускользает. Не исключено, что мне так и не удастся ухватить ее за хвост.
Случаются
Да.
Итак, наши глаза встретились.
Ненадолго.
Неловкая ситуация очевидно смущала Продина, и он, прервав наш немой диалог, уселся на мою полку подальше от меня и принялся рассматривать стенку напротив.
Я вернулся к окну.
Молча, ехали мы довольно долго. Минут пятнадцать или двадцать. Во всяком случае, так мне показалось.
Наконец Продин изрек, – Ну, и где же эта самая Америка?
– Простите? – я действительно был обескуражен его вопросом. Да любой на моем месте растерялся бы.
– Не видно там за окном Америки?
Я притворился, что оценил его юмор и деланно засмеялся, – Ха-ха…
По-видимому, Продину удалось успокоиться, и теперь его взгляд приобрел металлический оттенок, – Смеетесь?
– Сам не знаю.
Когда Патрик Браун, фермер из Аризоны (не путать с одноименным псом, речь о котором пойдет позже) впервые увидел свою избранницу по переписке Джейн Салмин, еще вчера Женьку Соломину, уроженку поселка Северного, она в клочьях характерного для пасторали неподвижного тумана выглядела в точности как чеховская дочь Альбиона. Хотя Чехов здесь ни при чем, и упоминать его не следовало бы.
Примерить высокий образ посоветовали ей подруги, имевшие твердое убеждение в том, что смесь скромности и величия, пусть и ценой значительных уступок природной красоте, навсегда покорит угловатого американца.
Угловатый американец, неожиданно для себя впавший в чудовищную неловкость выпил лишку и, неожиданно для себя, под предлогом знакомства со скакуном, за глупость и вредность названным Шаровая молния, изнасиловал Джейн прямо в конюшне, на глазах у животного.
Молодая женщина, биография которой, не смотря на возраст, хранила много тайн и три замужества, впервые испытала то особое состояние, которое можно условно назвать долгожданным внутренним взрывом, и плакала она не от обиды, но от потрясения. Полон раскаяния и нахлынувшего бессилия, отдельно, не решаясь обнять новоиспеченную жену, плакал и Патрик.
На вопрос примчавшегося на стенания молодых старинного друга, бродяги и знатока России Эстебана Хаммервиннера, что случилось? неожиданно для себя фермер произнес, – Стемнело.
Зачем я вспомнил эту историю?
Ах, да, вам еще встретится имя Патрик Браун, в неожиданном, так сказать, преломлении.
Вывод: мир полон непостижимых закономерностей.
И еще: Америка не так далеко, как нам кажется. Трудно не согласиться с Продиным.
Иннокентий Иннокентиевич Разуваев пишет письмо решительно отвернувшейся от него и тотчас, до неузнаваемости, погрузившейся в тяжелый пар
прошлого жене Валентине.Перед тем, как погрузиться в пар, вечером, накануне жена Валентина, как ни странно, азартно лузгала семечки, вдохновенно поминала инфернальную бабушку Вангу и даже смеялась над мерцающим скудоумием телевизора, привлекая к веселью и крепко выпившего Иннокентия Иннокентьевича. А к утру растворилась, как говорится, без следа.
Была Валентина, и нет Валентины.
Впрочем, какое-то время по пробуждении, Иннокентию Иннокентьевичу грезилось ее присутствие. Он как будто различал шаги на кухне, несколько раз наблюдал юркую тень цвета топленого молока. Иннокентий Иннокентьевич даже звал ее, с тем, чтобы она смогла осуществить маломальский уход за ним, беспомощным и располневшим лицом к утру.
Тщетно.
Была Валентина, и нет Валентины.
Именно так нередко уходят русские жены.
Навсегда.
Перед тем, как приняться за письмо, Иннокентий Иннокентиевич Разуваев, не забыв высунуть, как полагается в таких случаях, самый кончик языка, долго разглаживает шершавый лист недорогой бумаги, зачем-то тщательно протирает вафельным полотенцем одинокую чашку с высохшей вишенкой на боку и, наконец, замирает в преддверие, – А что, когда бы она не ушла? Вот было бы…
Пишет, Вот…
Рифмуется с неприличным…
Теперь все так и норовят рифмовать с неприличным. Все без исключения и всё без исключения. Это заразительно. Даже культурным, чистым в каждодневных скромных деяниях своих людям, нет-нет, да и напросится на язык что-нибудь подобное.
Почему так?
Человечество переживает новое отрочество? Похоже на то. Здесь и восторг от наготы в целом, и особенное любопытство ко всему, что связано со срамом.
Молодеем, Слава тебе, Господи…
Нет, не то, что-то другое. Отрочество – это, прежде всего, смущение, неловкость. Здесь же бессилие. Жестокость откуда-то. Другое.
Устали?
По-видимому, устали.
А от чего, собственно устали?
А какая, собственно, разница? Важно, что устали. Устать можно от чего угодно.
А от радости можно устать? Конечно! Еще как! Попробуй-ка задержать улыбку минут этак на пятнадцать, да меньше даже, что с лицом станется?
Да.
Но, в большей степени, устали, конечно, от неприятностей и унижений. Это потому что самих неприятностей и унижений больше. Не зря говорят, преисподняя – не что иное, как наша эта земная жизнь. Здесь тебе и удавки скользкие, и трамваи черные, и печной яд, и…
Нищета. Ох уж эта беспробудная, безразмерная, бесконечная нищета!..
Но, это уж совсем мелко. Еще не хватало на нищету жаловаться.