Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга
Шрифт:
Мнение клубов во времена правления Закревского могло оказаться решающим.
«Много имеют влияния на решения сенаторов просьбы и Английский клуб, — писал Кастор Никифорович Лебедев. — Общественность московская проявляется в клубах, театрах, общественных собраниях и гостиных. Клубы: Английский, Дворянский, Купеческий и Немецкий, все очень посещаемые. Особенно значителен первый, который граф Закревский называет государственным советом. Там часто решаются дела Сената, оканчиваются тяжбы сделками».
Генерал-губернатор, находившийся под влиянием клубов и собственной обиды, ни минуты не сомневался в виновности Сухово-Кобылина. Дополнив следствие «фактами довольно ярких колеров», Закревский издал указ:
«По важности обстоятельств, сопровождавших убийство иностранки Луизы Ивановны Деманш, признаю нужным нарядить под председательством
«Нарядите следствие — и строжайше, строжайше!» — иронизировал потом Александр Васильевич по поводу этого указа в пьесе «Дело».
Утром 12 ноября, на следующий день после похорон Деманш, во флигель Сухово-Кобылина внезапно нагрянули с обыском. Для Александра Васильевича это был неожиданный удар.
«Дело — злодеяние — повальный обыск! Я один! Надежда Нарышкина уехала», — записывает он в дневнике.
Результаты обыска были ошеломляющими:
«По осмотру приставами городской части Хотинским и Редькиным и следственных дел стряпчим Троицким, учиненному 12 ноября во флигеле Сухово-Кобылина, где он сам жил, оказалось, что в комнате, называемой зале, видны на стене к сеням кровавые пятна. Одно продолговатое на вершок длины в виде распустившейся капли, другое величиною в пятикопеечную монету, разбрызганное. На штукатурке видны разной величины места, стертые неизвестно чем. Полы во всех комнатах крашены и недавно вымытые, в сенях около двери кладовой видно на грязном полу около плинтуса кровавое пятно полукруглое величиною около аршина и к оному потоки и брызги кровавые частью уже смытые, на ступенях заднего крыльца также видны разной величины пятна крови и частью стертые или смытые».
Это были грозные улики. И они были в руках у Закревского — и в переносном, и в буквальном смысле, ибо следователи топором вырубили из крыльца доски, на которых были кровавые пятна, и унесли их с собой.
Тринадцатого и четырнадцатого ноября в доме Сухово-Кобылина вновь были произведены обыски с изъятием бумаг и писем…
Шестнадцатого ноября 1850 года к дому Александра Васильевича подъехала черная карета, запряженная вороными. Два полицейских офицера с четырьмя вооруженными солдатами, оттолкнув камердинера, прошли прямо к нему в кабинет. Не снимая перчаток, старший чин быстро вытащил из-под шинели бумагу, развернул ее и, держа двумя руками, молча приблизил к лицу Александра Васильевича. Это было постановление Особой следственной комиссии, утвержденное военным генерал-губернатором Москвы:
«Сообразив ответы, отобранные от отставного титулярного советника Сухово-Кобылина, с ответами камердинера его, кучера, дворника и сторожа и найдя разногласие в словах их относительно обстоятельств вечера 7 ноября, а равно приняв в соображение кровавые пятна, найденные в квартире Сухово-Кобылина, — и так как эти обстоятельства наводят сильные подозрения относительно убийства купчихи Деманш, то постановляем:
Отставного титулярного советника Александра Васильевича Сухово-Кобылина арестовать».
Он прочел постановление, сверкая глазами и в бешенстве стиснув зубы. Он не верил. Кого арестовать?! Его?! Помещика! Столбового дворянина! Потомка тевтонского рыцаря! Крестника императора! Теряя рассудок, он обрушился на полицейских с ругательствами, пытался выгнать их в шею, как гнал кредиторов. Но это были не кредиторы и предъявляли ему не вексель. Ему заломили руки, связали и без шапки вывели на улицу. В толпе любопытных, осадивших дом на Страстном бульваре, раздались возгласы:
— Ведут! Ведут!
Он поставил ногу на подножку арестантской кареты, облепленной комьями замерзшей грязи, оглянулся на толпу.
— Убийца! Убийца! — закричали студенты с красными от мороза лицами, выпрыгивая из темного водоворота качающихся шапок. Согнувшись, он рывком протиснулся в узкий проем. Солдаты захлопнули дверцу, закрыли ее на засов. Бойко орудуя прикладами, они расчистили путь от напиравшей толпы; карета качнулась на рессорах, и два вороных не спеша повлекли Сухово-Кобылина по дороге пожизненного бесчестья.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Так извольте вы мне эти существенные факты из дела выбрать и составить по оному мое мнение — и построже.
Слава, почет, овации, признание академий — эти подарки для своего избранника Великий Слепец еще хранил в тайне. Но имя его уже было известно, хотя еще не было написано ни строчки знаменитой комедии, собиравшей толпы у театральных касс России. Эту первую его «известность» никогда не забудут. Даже на гроб его, сокрытый в земле полюбившейся ему Франции, она падет тяжелым камнем презрения и подозрения. Не будет в российских газетах ни одного некролога в память об «отечественном бессмертном», почетном академике изящной словесности, где не вспомянут дни его печальной славы. И, воздавая ему посмертно почести, перечисляя в статьях, взятых в траурные рамки, его триумфы и взлеты, будут писать:
«В первый раз его имя прогремело по всей России, когда ему было около 30 лет. Его, молодого, родовитого, богатого барина обвинили в убийстве француженки Деманш. Был ли он причастен к убийству? Быть может, тут было только несчастное стечение обстоятельств. А может быть, страшная роковая тайна».
Едва только Александра Васильевича привезли в тюрьму и посадили в «секретную» — одиночную камеру для особо опасных преступников, сырую, темную, без окон, ощетинившуюся острыми выступами шершавых булыжников, он тут же потребовал перо и бумагу. Нет, еще не «Свадьбу Кречинского», строки которой засверкают на серых казенных листах во время его второго, шестимесячного заключения, задумал он писать. Он принялся писать сановникам Москвы и Петербурга безвестно канувшие в бумажную Лету, тлеющие в архиве московского обер-полицмейстера «адреса протестов». Он писал их, не смыкая глаз, в перерывах между жестокими ночными допросами, во время которых в полицейскую часть вдруг являлся сам обер-полицмейстер Лужин и, пристально глядя в глаза Александру Васильевичу, объявлял ему на французском языке, чтобы он «безрассудно не медлил с добровольным признанием», поскольку «запирательство» его «послужит только к аресту» всех близких ему лиц. В ответ Сухово-Кобылин требовал, чтобы ему представили все улики, и продолжал протестовать: против «совершенно произвольного делания в доме моем трех обысков, с выемкою бумаг, вещей и половых досок, нисколько к делу не относящихся, и без объявления следователями основания и повода к учинению оных обысков в дворянском доме»; против «заключения меня под тягчайший арест и содержания в секрете, в Тверской и Мясницкой частях, совершенно без всякого основания, без улик и без чьего-либо голословного оговора, без предварительного разведывания, без огласки: следователи самопроизвольно и пристрастно направились ко мне в дом, меня арестовали и тем самым привлекли безвинно к делу, а имя и честь мою предали публичному позору». Он гневно вопрошал: «Почему подвергнут я, ограждаемый законами и государей моих жалованными грамотами, дворянин, без всяких улик и обвинений, высшей степени заключения в частной тюрьме, в секретных оной помещениях, об стену с ворами и безнравственной чернью?»
— Что это, а? а? Скажите, скажите мне, кто здесь командует?
— Господин частный пристав.
— А! — частный пристав — частный пристав — а как он смел, частный пристав, меня беспокоить, а? как он смел?
— Да вот извольте объясниться с ними.
— Нет, я спрашиваю: как же он смел? Да знает ли он, кто я? а? Да я… я сам власть имею, а? Я помещик Чванкин!! Да у меня в Саратовской губернии двести душ! Да у меня в Симбирской губернии двести душ! Да у меня черт знает где черт знает сколько душ! Да я… Да он…
— Что прикажете тут делать?
— Попроси их в темную.
— Можно?
— Можно. Пиши постановление, знаешь — там — по форме, сбивчивость речей… нечто тяготеющее душу и прочее.
(Это слова прямо из подлинного дела об убийстве Деманш: «Принимая во внимание обстоятельства дела, навлекающие сильные подозрения… а равно сбивчивость его в речах, смущение его и как бы нерешительность высказать нечто тяготеющее совесть и душу…» Формы, формы! Он хорошо изучил их за семь лет беспрерывного следствия.)
— Чью душу? Говорите, чью? — мою? Так знайте, что у меня в Саратовской губернии триста душ, да у меня в Симбирской губ…
— Ну-тка в темную!
— Как в темную?! Стой! Вы! — Эй! Стой! Зачем? Я протестую, я адрес! У подножия престола… я у подножия…