Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга
Шрифт:
1. Кровавые пятна во флигеле.
2. Записки Нарышкиной аббату Кудеру.
3. Преждевременное предположение Сухово-Кобылина о том, что Деманш убита, а также указание им места, где следует искать ее труп.
4. Письмо с угрозой пронзить кастильским кинжалом, а также сами кинжалы, найденные при обыске.
5. Приезд плотника на квартиру Деманш с приказанием Сухово-Кобылина взломать комоды и доставить ему письма и бумаги француженки.
6. Свидетельство поручика Скорнякова.
7. Показание поляка Радзивилла о том, что в ночь с 7 на 8 ноября криков из квартиры Деманш не было слышно, а также следственный эксперимент, подтвердивший, что, если бы таковые были, не услышать их было бы нельзя.
8. Показание прислуги о том, что Сухово-Кобылин никогда не был так сильно обеспокоен отлучкой Деманш, как утром 8 ноября.
9. Отсутствие у Сухово-Кобылина алиби на период с часу ночи до семи часов утра.
10. Обнаружение драгоценностей на убитой Деманш, исключающее возможность
11. Общий тон переписки любовников, свидетельствующий о всевозрастающей ревности Деманш и раздражении Сухово-Кобылина.
Российскому судопроизводству этих материалов было вполне достаточно, чтобы признать Сухово-Кобылина виновным в убийстве француженки, и Закревский, полагаясь на красноречие прокуроров, уже готовил свою резолюцию по делу для представления ее министру юстиции и государю… Несколько месяцев судебной процедуры, а потом короткое прощание с родными под взорами полицейских, слезы, рыдания — и столбового дворянина повезут вдоль верстовых столбов Владимирской дороги. Словом, всё шло хорошо.
Но вот 20 ноября под вечер произошло совершенно неожиданное, никем не предвиденное событие: находящийся под стражей в Серпуховской тюрьме дворовый человек Сухово-Кобылина повар Ефим Егоров сознался в убийстве Деманш. Это был гром среди ясного неба!
Признание Егорова было получено стараниями частного пристава Стерлигова, незаметного чиновника, который не входил в группу следователей Особой комиссии. Он трудился, так сказать, на обочине главной дороги, по которой двигалось следствие, и, действуя единолично, как он сам объяснял, «признал необходимым подвергнуть Егорова строжайшему заключению в секретной комнате, дабы через уединение предоставить его суду собственной совести, почему отослал его в Серпуховской частный дом».
Само это решение Стерлигова — искать убийц в кругу прислуги Деманш — свидетельствовало, что он был не в курсе того направления, которое упорно давали делу Закревский и Панин, и не знал о системе капканов, которыми следователи Особой комиссии обложили Сухово-Кобылина, пользуясь одобрением высших сановников. Следственная братия была в отчаянии. Сложнейшая конструкция, сооруженная для поддержания «качательности» дела, рушилась на глазах; надежные акции сгорали прямо в руках. Стерлигов, сам того не подозревая, спутал все карты, сломал продуманную игру. Потом, когда пройдет время, когда улягутся страсти, Александр Васильевич коротко и едко обрисует эту ситуацию устами одного из персонажей «Дела»: «Боже мой — он всё изгадил! Нынче всякий по-своему, просто хаос».
Получив срочное донесение о «происшествии» в Серпуховской полицейской части, Закревский вытащил из сейфа и положил перед собой на стол широкий плотный лист, украшенный двуглавым орлом и росчерком государя. Двигая желваками и краснея от прилившей к голове крови, он макнул перо в чернильницу, занес его над чистой бумагой и долго смотрел в эту белую пропасть, способную поглотить и раскрошить в своих глубинах не то что частного пристава — полковника, генерала, кого угодно! Ах, если бы засунуть это показание в глотку Егорова, а Егорова в глотку Стерлигова, а Стерлигова… Но было поздно.
Признание Егорова было написано собственноручно; получив его, расторопный Стерлигов тут же одел арестанта в солдатскую шинель, посадил в казенный экипаж и доставил к обер-полицмейстеру Москвы. В кабинете Лужина Егоров подтвердил свои показания в присутствии свидетелей, писарей и должностных лиц. Важный вид высоких чиновников и их пристальные взгляды, обращенные на него, нисколько не смущали повара. Он рассказывал невозмутимо, с простодушной деловитостью:
— Купчиху Луизу Ивановну Симон-Деманш при жизни я знал более десяти лет, потому что она была любовницею моего барина и распоряжалась в дому у нас как барыня; барин ее любил и много слушал, а она пользовалась этим и много наговаривала ему на людей, за что и терпели наказания не только те люди, которые жили при ней на квартире, но даже в доме барина все люди наши ее ненавидели, а в особенности бывшие у нее в прислуге. Последнее время пред смертью она еще сделалась злее и капризнее, и как я по поварской должности всех чаще бывал у нее на квартире, то и всегда почти разговаривали между собою, как бы от нее освободиться. Седьмого числа ноября, вечером, по обыкновению пришел я к Луизе Ивановне Деманш за приказанием насчет кушанья — это было часу в восьмом; ее не было дома, и я, сидя с девушками Аграфеною Ивановой и Пелагеею Алексеевой, опять возобновил разговор, как бы окончить задуманное дело, и долго разговаривая, окончили тем, что решились в ту же ночь убить ее. Об чем я велел сказать Галактиону Козмину, служившему при ней дворовому человеку нашему, который за болезнью кучера ездил с ней в Газетный переулок к мамзели Эрнестине. Я думал было идти домой, как она с Галактионом возвратилась и, увидев меня, сказала, чтоб я узнал, будет ли барин кушать дома, и чтобы приходил за приказанием поутру, а между тем дала запечатанную записочку к барину и приказывала, чтобы он прислал ответ. Выйдя из комнат, я пошел к Галактиону, который убирал лошадь, и там объявил ему, что ночью приду и мы убьем Луизу Ивановну. Возвратясь
домой, записку, по небытности барина дома, отдал камердинеру Макару, а сам пошел наверх в людские комнаты и лег спать. Макар в половине второго часу пришел ко мне наверх и велел сказать Луизе Деманш, когда приду к ней поутру, что обедать барин дома не будет и что готовить надо только один завтрак, а также сказать, чтоб не ждала ответа на записку. Макар ушел, а я немного погодя встал и пошел на квартиру Симон-Деманш. Комната, где спала Пелагея с Галактионом, прямо из сеней была незаперта по условию нашему. Я, придя, тотчас окликал Галактиона, который встал, и мы пошли в спальню Деманш. Она спала, лежа на кровати навзничь; на столе, по обыкновению, горела в широком подсвечнике свеча. Я прямо подошел к кровати, держа в руках подушку Галактиона, которой, накрыв ей лицо, прижал рот. Она проснулась и стала вырываться; тогда я схватил ее за горло и начал душить, ударив один раз кулаком по левому глазу, а Галактион между тем бил ее по бокам утюгом. Когда мы увидали, что совсем убили ее, то девки Пелагея и Аграфена одели ее в платье и надели шляпку, а Галактион пошел запрягать лошадь, и когда было готово, то он пришел в комнаты, взял вместе со мною убитую Деманш и, уложив в сани вниз, прикрыл полостью; Галактион сел кучером, а я в задок. Ночь была темная, и мы, никем не замеченные, выехали за Пресненскую заставу, за Ваганьковское кладбище, где в овраге свалили убитую; но опасаясь, чтобы она не ожила на погибель нашу, я перерезал ей бывшим у Галактиона складным ножом горло, который там же где-то недалеко бросил. Окончив это дело, возвратились на квартиру Симон-Деманш, где девки всё уже убрали как надобно; чтобы отвлечь подозрение, мы сожгли в печке салоп Деманш и уговорились, чтоб Галактион, Пелагея и Аграфена при спросе говорили, что она неизвестно куда вышла со двора вечером и больше не возвращалась.Вслед за Егоровым в преступлении сознались Галактион Козмин, Аграфена Кашкина и Пелагея Алексеева. В их показаниях были некоторые расхождения. Галактион утверждал, что Егоров задушил Деманш полотенцем (а не руками) и перерезал ей горло своим (а не его) ножом. «В овраге, — писал он в собственноручном признании, — Егоров снял с шеи ее полотенце, и ему показалось, что Деманш захрипела, тогда он имевшимся у него принадлежащим ему складным ножом перерезал ей горло».
Иначе помнились Галактиону и Пресненская застава, и выезд из Москвы, и кружение по городу с трупом в санях. События этой ночи еще долго являлись ему страшным сном:
— Ночью сделалась сильная метель снега. Выехали мы переулками на Никитскую улицу, чтоб ехать за Пресненскую заставу, я кучером сидел, Ефим ездоком, а рядом другой ездок — она… От страха ошиблись, и вынесло нас к Смоленскому рынку. Мы тогда к будочнику: как проехать к Пресненской заставе? И он нам показал дорогу. Подъехали мы к заставе, а там при шлагбауме двое караульных. Ефим выскочил из саней. Прочь, говорит, с дороги, барыню везем. Тут Ефим и признал одного караульного, Алексея Крестова. Они с ним друзьями были, вместе в карты играли в заведении сапожника Цармана, что [в] Тверской части в доме Захарова, и девок от того же сапожника Цармана брали. «Что, не узнал Ефима Егорова?» А тот ему: «Как не узнать, узнал». — «А помнишь ли ты, сколько должен мне по игре?» — «Помню». — «А девку Татьяну Максимову проиграл?» — «Проиграл, воля твоя». — «Долг я тебе прощаю и девку оставляю, милуйся с ней». — «А чего же возьмешь с меня?» — «Ничего.
Спросят вас — никого не видели. Понял теперя?» — «Так точно». Вот мы тогда и выехали за заставу… А утром в трактире «Сучок», что на Маховой, пили водку и чай. У Ефима была кредитка в пятьдесят рублей. А потом ходили к мещанину Сергею Федорову, у него табачная лавка в доме Захарова. Ефим ему показывал золотые часы, спрашивал, не купит ли. «Откуда у тебя такие?» — «Стало быть, где-нибудь достал». И как часы никто не купил, Ефим завернул их в какое-то любовное письмо камердинера Лукьянова и бросил на чердаке господского дома…
Вечером 22 ноября пристав Мясницкой части, получив приказ председателя Особой следственной комиссии Шлыкова, открыл двери секретной камеры и, не переступая порога, зачитал из коридора Александру Васильевичу, уже устроившемуся на «казенный ночлег», постановление о его освобождении. В тот же вечер пристав письменно доложил следственной комиссии, что «отставной титулярный советник Сухово-Кобылин из-под стражи освобожден и о невыезде из Москвы обязан подпиской».
— Сударь, извольте дать подписочку о невыезде из города.
— К чему же подписку; что за подписка, я и так из города никуда не поеду.
— Так уж форма.
— Я вам говорю, что не поеду, так вы можете верить. Кажется, между благородными людьми и благородного слова довольно.
— Нельзя-с.
— Однако, черт возьми, когда я говорю, так довольно!..
— Ей, Качала!..
— Что это?.. Стойте!.. Опять в темную?!
— Да-с. Мы уж попросим опять. Несите в темную.
— Ну так я подписку, — я лучше подписку — стойте!., окаянные! Я даю подписку!! Две подписки!!
— Качала!.. Назад!..
— Я с удовольствием — я с большим, черт возьми, удовольствием… вам подписку дам… я хоть три подписки дам.