Сумасшедший корабль
Шрифт:
Возможно, что все это напраслина. Многие предположения автора уже фактически опровергнуты, но иносказание и не относится к биографиям.
Зато они имели несомненные преимущества. Они видели, слышали, особенно констатировали превосходно и со своей задачей связать воедино две эпохи, не предавая искусства, – они справились.
В те годы, сбившись в крепкий плот, они, как на пароме, перевезли на себе через бурную реку событий все важное для жизни искусство на берег новый. Притом ничуть не претендуя быть аргонавтами. За ними другие пришли на готовое. Овеянные цветными их ветрами, окруженные говором и повадкою новых граждан Союза, интуитивно угаданных и закрепленных на пустом еще месте одним из них до такой степени верно, что скоро столицы, уезды и улицы повторили их в точности, нимало не заметив,
Удивительно, что жюри старых писателей, в закрытом голосовании, из множества поданных на конкурс работ, выбрали рассказы только этих молодых. Из них первым оказался писатель, который, по пафосному пророчеству Аковича, «должен стать восстановителем лучших традиций большой русской литературы». Его читатель полюбит за ясную летопись быта, за возрожденную русскую женщину, за...
Впрочем, перебирать отдельно заслуги и качества каждого из тех молодых, повторяем, предмет не этой работы. Объективность летописателя требует помянуть в Сумасшедшем Корабле только, когда они всем скопом, в своем еще недифференцированном виде, варили похлебку, замешанную на принципе сохранения искусства.
Сейчас молодыесидели у Копильского, кто на окне, кто на столе, как петухи перед рассветом непрочно сидят на жердях.
В дверь постучали, и вошел вдруг Микула.
Возможно, и даже наверно, что он вошел мимоходом, случайно, и весь нижеследующий узор его чтения принадлежит исключительно склонности автора к фантастическому обобщению. Пусть так, но все-таки когда с дерева падает яблоко и это видят Ньютон и мальчишка, первый открывает закон тяготения, второй бросается падалку съесть. Здесь нескромности автора нет. Proportions gard'ees [18] . Но немного подобного меду, читатель, вокруг нас на каждом шагу.
18
Пропорция выдержана (фр.).
Итак, под треск пулеметов, под гул орудий, под гибель интеллигентского эсерства, такого русского в своей романтике с неслыханной идеей террора, возведенного в систему, – мужицкий гений Микулы принес молодым свое русское древнее слово.
Он вошел к ним, приземистый, обросший, тяжкий, земляной, как Вий, он не сел, он остался стоять. Стоя читал:
Ангел простых человеческих дел В душу мою жаворонком влетел...Читая, Микула разъярялся. Космы отросших волос ему прянули на глаза. Он сквозь космы сверлил голубыми, пьяными от лирных волнений, и сверкающими, и гаснущими от вспененных чувств взорами. Порой – как одержимый элевзинским таинством, помавая тирсом, воскликнет вдруг «эвоэ!» – он взрывал мощным голосом:
Радуйтесь, братья, беременен я От поцелуев и ядер коня.И к черту – рыцарство, с худосочной дамой, Дантову розу, россианскую красну-девицу, все начало женское, змею, кусающую собственный хвост... Прославлена от земли в зенит вертикаль. И она – мать, рождающая самосильно.
Никогда, может быть, не было такого возвеличения начала женского, идеи женской – церковью, философией, бытом хитро сведенной к метафизическому и всякому «приложению» мужчины. В этой мужицкой, хлыстовской, глубоко русской концепции впервые женщина возносилась в единицусамостоятельной ценности как мать. Прочее все – дама, роза, мистика, дева – отметается как баловство.
Вскрывались внезапно и находили оправдание глубины народные, даже то, что казалось бессмыслицей и похабством. И вдруг подумалось – быть может, бессознательной тягой к лону матери, тягой к темному, уберегающему материнскому охранению и досадой, что его уже нет, объясняется происхождение всего ужасающего, единственного в мире российского
мата.Окончил Микула стихи свои плача.
Молодые, кто здесь, кто там, смотрели внимательно вежливо, и глаза их были сухи.
Они заговорили по очереди. Они отлично поняли и оценили силу стиха, богатство образов, узор языка, но им было все равно. Они кондовую мощь Микулы восприняли со стороны, как иностранцы, как тончайший Проспер Мериме воспринимал Гоголя. Весь пафос Микулы, который целиком зачался, рос и ветвился славянской вязью, был для них таким же прошлым, каким земля на китах. Чем мог он задеть молодых? Они ведь только отталкивались от этого прошлого для дня сегодняшнего. Прошлое было им как цыплятам в инкубаторе скорлупа, из которой скорей надо выторкнуться.
Но зато Микуле они разъяснили его самого всеми методами, напоследок формальным.
Микула молча шарахнул острым оглядом по углам – образов, конечно, уж не было, – шарахнул по внимательным, вежливым молодым, прослушавшим его, старого, и сказал, как несытый:
– Пойти бы куда... дух томится.
Все сроки предупреждения окончились, а Кронштадт все еще не сдавался. Ленинград открыл ураганный огонь. Курсантам выдали саваны. Один из писателей, ныне профессор, вместе с членами партсъезда отверг белый саван и черной мишенью, рискуя больше других, – пошел впереди.
Курсанты в белых саванах, не отличимые от снега и льда, взяли форты.
Скоро потом завершилось и существование Сумасшедшего Корабля. Решено было из соображений хозяйственных этот дом, населенный писателями, ликвидировать. Шли переговоры. Дом пытались отстоять.
Однажды громадный человек грузно перевалился через порог. Он снял свою кепку, придававшую ему вид породистого адмирала. Но адмиралом он никогда не был. Он был только умнейшим русским человеком такой широты, которая захлестывала порой и его самого. В довоенное время он весил двенадцать пудов, в те дни только девять. Написанные им книги – образец чудесного языка, который, возможно, будет сдан тоже в архив истории.
Разводя руками перед собственным объемом и отдуваясь, он сказал:
– Ну... я сделал для русской литературы все, что мог. Я передал Дом искусства – Деловому клубу.
Ленинград
Октябрь 1930
Послесловие
Не вытопталась, не скокошилась еще Россия.
Растут в ней люди, как овес через лапоть.
Будет жить великая русская литература
и великая русская наука.
Сентиментальное путешествие
Роман О.Д.Форш «Сумасшедший Корабль», напечатанный в 1930 году в журнале «Звезда», а в следующем году изданный отдельной книжкой, вызвал резкие нападки со стороны «партийных» критиков и много лет затем не включался в сборники произведений и собрание сочинений писательницы. Что же вызвало гнев журналов «На литературном посту», «Молодая гвардия», «Резец» и других, посвятивших не одну страницу подробному разносу романа?
Полуфантастическая петроградская реальность начала 1920-х, в которой проституткам, свезенным за город, выделяется наряд лекторов «на предмет всяческого просвещения и политграмоты», «каждый гражданин имеет право быть сожженным», а отправленный писателям в голодный Петроград вагон яиц, протухших в дороге, забирает неизвестный старик Белавенец. Все эти истории, несмотря на их невероятность, происходили в действительности, и Ольга Форш включила их в роман, практически не меняя детали. Дадим слово неназванному герою первого эпизода – К.Чуковскому: «Забуду ли те осенние месяцы, когда вместе с беллетристкой Даманской я вел на станции Разлив по Финляндской железной дороге литературный кружок в общежитии двухсот проституток, собранных с проспектов Петрограда?» [19] .
19
Чукоккала: Рукописный альманах Корнея Чуковского. М., 2006. С. 275.