Сумерки божков
Шрифт:
— S-o-o-o-o-o-o… [180]
— Все знает! Все может! — торжествовала Светлицкая. — И Тамару, и Татьяну, и Ярославну, и Елизавету… всех! У нее необыкновенная память на музыку. И, если понадобится выучить что-нибудь новое наспех, вы дайте ей партию с вечера, а к утру она уже будет знать…
— Здорово! — восхитился Мешканов.
Светлицкая потупилась самодовольно:
— Моя школа!
Берлога серьезно обратился к Рахе:
— Мориц! Я очень прошу тебя назначить госпоже…
— Наседкиной! — поспешила теперь вставить ликующая свою победу Светлицкая. — Вы никто не хотите запомнить ее фамилию. То она у вас Перепелкина, то Курочкина, то Петушкова. А она — очень просто — Наседкина. И ничего нет трудного, право… Наседкина — только и всего.
— Очень прошу тебя назначить госпоже Наседкиной Тамару в ближайший мой «Демон»…[181]
У Рахе дрогнула сигара между пальцев. Он в смущении покосился на жену.
— Aber… [182]
А Маша Юлович хлопнула обеими ручищами по коленам и возопила:
— Здравствуйте! Любимую-то Лелину партию?!
Елена Сергеевна встала ленивым, усталым, медленным движением.
— Ах да сказала я уже: сделайте одолжение! Все, что вам угодно! Сколько раз повторять?
Муж смотрел на нее с робким вопросом.
— Может быть… Ленхен…
— Вы смешны, господа! — раздраженно говорила она между тем, — все сконфузились, точно украли у
— Наседкина!
— Ну да, Наседкина… Пусть поет!.. Мешканов, назначьте ее в репертуар.
— Ангел! — вскрикнула Светлицкая. — Я говорю вам, господа, я говорю: Леля — ангел!
— А я бы не дала! — по-прежнему буркнула с качалки Юлович.
— Я только одно замечание позволю себе сделать, — нервно продолжала Елена Сергеевна, — не бойтесь, не бойтесь, Саня: не вам… Какие могут быть вам от меня замечания? Я вашей ученицы даже и не слыхала еще толком, как следует… А другу моему Андрею Викторовичу!
Берлога устремил на нее наивные глаза.
— Мне? А что я?
— Да уж очень вы стремительно и громко сегодня здесь распоряжаетесь!.. Только и слышно по всему театру: я! я! я!.. Не мешало бы помнить, что я все-таки еще немножко хозяйка в своем деле!
Берлога вспыхнул.
— Елена Сергеевна!
Она не захотела его слушать.
— А относительно дебюта… Мориц, ты слышал? Диктатор повелел, — наше дело повиноваться. И затем разойдемся, господа! Первый час ночи. Надо же мне когда-нибудь переодеться из этой сбруи и снять грим. Adieu, messieurs-dames! [183]
— Елена Сергеевна!!!
Берлога бросился было за нею, но Светлицкая ухватила его за руку.
— Андрей Викторович, вы уж будьте добренький до конца: поддержите нас в случае чего дурного!..
— Ну еще бы, Светлячок, ну еще бы! — твердил он, в нетерпении от нее отвязаться, между тем как голубой спенсер Савицкой медленно исчезал в коридоре.
— По старому товариществу? а?
— Пожалуйста, пожалуйста… все, что могу… конечно…
— Ведь едят у нас новеньких-то и молоденьких… живьем заглатывают…
— Перестань уж! Отпусти ты, плакальщица, его душу на покаяние! — вступилась наконец покинувшая свою качалку Маша Юлович. — Ученицы твоей я не знаю, но тебя… заглотаешь тебя, бедненькую! как же! Скорее ерша с хвоста и ежа против шерсти. Это даже не щучий, — акулий рот надо иметь, душечка!
Рахе в стороне угрюмо говорил Мешканову:
— Назначайте на завтра урок из Тамара для госпожа Наседкина. Ви будете показал ей mise en sc`ene [184]. Поглядаем… н-ню… sehr interressant…[185] поглядаем…
Мешканов почтительнейше расшаркался и раскланялся пред Светлицкою.
— Александра Викентьевна, ме комплиман — анкор и миль фуа! [186] Вы к нам таких почаще приводите…
— Спасибо, родной! Рада бы, батюшка! Душою бы рада! Да где взять? Одна — за сколько лет — выискалась…
Она сантиментально пригорюнилась.
— Да и потом… Ведь если часто хороших-то приводить к вам начну, — пожалуй, и самое меня пускать к себе не станете…
— У!!! Ты!!! Яд!!! — рявкнула на нее Юлович и — вспылившая, красная, кипящая — бурею вылетела из режиссерской.
VIII
— Милый дружок Лизочек, дело ваше, слава Богу, складывается, как — уж и нельзя лучше. Я, конечно, всегда очень на вас надеялась, но этого вашего успеха, чтобы вам так сразу повезло и, главное, чтобы от вас, даже в Изабелле какой-то глупой, сразу ошалел Берлога… сам Берлога! — ничего подобного я и ждать не смела. Ведь он вчера против Лельки открытым бунтом пошел! Понимаете, Лизочек? Двенадцать лет она им по театру, как хотела, так и вертела, будто пешкою шахматною. Во всем он смотрел из ее рук, — на помочах ходил, как двухлетний ребенок. А вчера за вас вдруг ощетинился на нее, кабан кабаном, — я просто диву далась, едва смела верить своим глазам! Любимую партию заставил вам отдать! Клещами из горла вытащил! Я его таким никогда и не видала! Так и рявкает: хочу! требую! не позволю! Тамару! Шутка ли это — начинающей певице спеть с ним Тамару в нашем театре! Он вам карьеру открывает, он благодетельствует вам на всю жизнь! Ну и слушайте, Лизочек: если уж вышло вам счастье, то вы не зевайте, не упускайте случая из рук своих ни на минутку. Наше оперное дело такое, что в нем — ежели удалось вам ухватиться за ноготь, то надо торопиться — как бы забрать всю лапу по самое плечо. А прозевал — и ау! Сиди у моря и жди погоды! Обжегся на молоке, — дуй на воду! Видите ли, Лизок: я пред вами сейчас — все наши карты на стол. Что же? Мне пред вами таиться нечего. Лет пять-шесть тому назад, когда я еще не думала расставаться с карьерою, то есть не думала, что Лельке так легко и ловко удастся выбить меня из карьеры, я, вероятно, не стала бы откровенничать с вами, политику повела бы и сделала бы из вас бессознательное орудие разных моих планов театральных. Так что вы этою моею нынешнею искренностью не обижайтесь, Лизочек, и не улыбайтесь на меня сомнительно: верьте! Я знаю и не спорю, что вы особа весьма не глупая и очень себе на уме, но все-таки театра вы еще не отведали. А знаете, у нашей жирной дуры Маши Юлович есть пословица, что городской теленок умнее деревенского быка. У театра свой ум, особенный. Очень часто он осеняет благодатью своею мозги чуть не идиота и оставляет в дураках талантливого мудреца. Но сейчас я вам прямо и как честная женщина говорю: я с вами вся — вот как на ладони. Для успеха вашего я, что называется, распнусь. О, не перебивайте и не спешите благодарить: не за что! Конечно, я питаю к вам и симпатию нежнейшую, милый мой Лизочек, и дружба у нас, и привычку я имею к вам, — ну и, наконец, просто ради одного уже голоса вашего и таланта стоит работать для вас и поддержать вас. Артистка же я — с головы до ног артистка! Люблю и понимаю свое искусство. Но у нас за кулисами не донкихотствуют, и я не исключение из правила. На этакую поддержку — сдуру — ни с того ни с сего, по случайной симпатии и во имя святого искусства, у нас разве один Андрюшка Берлога способен. Я говорю начистоту: утвердить ваш успех, втянуть вас в репертуар, поставить на первые, боевые партии для меня столько же важно, как для вас, — вы моя козырная карта. Моя песенка спета. Я начинаю думать, что Лелька права, записывая меня в старухи. Или, может быть, она настолько уже победила и подавила меня, что убедила меня самое, внушила мне самой холодными, хрустальными своими глазищами — кончать бабий век и быть старухою. Мне уже самой часто кажется, что звук моего голоса стал не тот, что сквозь искусственную технику в нем дребезжит тусклая, скучная, дряблая, бездушная старость, которая много умеет и знает, но ничего не в состоянии осуществить, у которой много методов, но нет ни материала, ни охоты обрабатывать материал. Я злюсь на Лельку, что она лишила меня мужских ролей, но, когда стою перед зеркалом, я понимаю, что сделалась для них невозможна в этих проклятых бомбах своих и мне давно пора забыть о бархатном колете, лосинах и трико. Мне изменяет дыхание. Самое маленькое увлечение, каждый выход из обычной житейской нормы потрясает мою нервную систему настолько, что на другой день я, как певица, человек мертвый: сиплю, задыхаюсь, фальшивлю, не управляю интонациями. Я чувствую, что сценический мой темперамент умирает.
Мне уже — все равно петь самые любимые прежде мои партии и вообще скучно петь, играть, делать звуки и жесты, которые я делала всю жизнь. У меня нет ни желания, ни изобретательности внести в свои законченные создания что-нибудь новое, вспрыснуть их живою водою. Я застыла, и мне лень, я не хочу разогреваться. Я повторяю копию за копией с моих прежних шедевров, но уже не могу создать новые оригиналы, и мне страшно тратить в себе ту энергию, которую надо израсходовать, чтобы создать оригинал. Понимаете, Лизок? Покуда молод, жизнь и творчество идут так дружно, что сливаются для глаз в оптическом обмане, и вы думаете, что они — одно. Но приходит возраст, когда вы замечаете, что они — не только врозь, а даже и не в союзе между собою, что, наоборот, они — злейшие враги, взаимно уничтожающие друг друга. Сцена ест жизнь. А я хочу жить, Лизок. Я люблю жизнь, как жизнь: la joie de vivre! [187] наслаждение жизнью! И поэтому Лелька может торжествовать: я уйду со сцены. Но того, что она меня выжила и состарила прежде времени, я никогда не прощу ей. Я не из кротких овец, склонных к прощению врагов своих, и ни мести, ни злости пороками не считаю. Оскорбления и обиды помню хорошо и умею за них расплачиваться. Я — злобная, памятливая, мстительная. И вы, Лизок, — я это вам говорю опять-таки совершенно открыто, — вы — мое мщение Лельке. И, смею надеяться, мщение удачное. По крайней мере, начало превзошло все ожидания. Я рассчитывала самое меньшее на два года борьбы за вас, чтобы завоевать вам то, что вчера, по вашему безумному счастью и, конечно, главное, по капризу Берлоги, вам досталось в один вечер. Вырвать у Лельки Тамару! Берлога, который отказывается петь Демона с Савицкою для дебютантки Наседкиной!Светлицкая перевела дух, значительно и хитро взглянула на свою молчаливую, внимательную спутницу и засмеялась тихо, мрачно и злобно.
— Слушайте меня, Елизавета! И слушайте, — и слушайтесь! Я не научу вас худому. То есть — худому не худому, доброго-то, правду сказать, будет немного, но — ничему не в пользу и не в выгоду вашу. Знаете: добро и зло всюду понятия относительные, а уж в театральном круговороте… фю-ю-ю!.. Кто хочет в добродетели и в гражданском благонравии упражняться, та пускай идет в сельские учительницы или фельдшерицы какие-нибудь, а не в актрисы! Не верьте в порядочные театральные карьеры. Они, может быть, и бывают иногда, но так мучительны, что лучше бы им не быть вовсе. Пред вами — стена. Ее надо пробить лбом, и, следовательно, лоб нужен медный. Помните раз навсегда: покуда вы делаете карьеру, на свете нет ничего выше и дороже карьеры, и для карьеры надо жертвовать всем: телом, душою, совестью, честью, сердцем, стыдом, привязанностями — всем. Только здоровье надо беречь, потому что без здоровья нет карьеры. А то — всем. Теперь вы в полосе счастья — вам дали ухватиться за ноготь, забирайте же, покуда полоса крепко держит вас, забирайте всю руку! Слушайте: я все двенадцать лет старалась поссорить Берлогу с Лелькой, и ничего не выходило — настолько крепко он всегда держался за ее юбку, настолько ученически сгибался под ее влиянием. А вчера они поссорились — и серьезно, остро. Понимаете ли вы, понимаете ли, чем это пахнет и как это можно использовать? Слушайте: ведь это миф, сказка, одна видимость, что опера наша — опера Елены Сергеевны Савицкой. Я недавно смотрела у драматических одну пьесу, и мне понравилось, как актер сказал, что дело принадлежит тому, кто его создает работою. Кто больше всех работает, тот и хозяин. Наш центр опорный — Андрей Берлога. Я, милый мой Лизок, старый театральный воробей, и меня нельзя провести на мякине. Можно расписывать какие угодно хорошие фразы и красивые слова о задачах музыкальной драмы, о художественности ансамбля, о взаимодействии соединенных искусств, и я сама очень красноречиво это умею — для посторонних. Но вам в четырех стенах скажу начистоту: все — враки! театр — всегда зрелище, музыка — всегда слуховое наслаждение, опера — всегда опера и публика — всегда публика! Опера строится на любимых и модных певцах, — нужен кумир, идол, магнит публики! Вот поссорится завтра Андрюшка Берлога с почтенною директрисою нашею и уйдет петь в цирковой балаган через площадь. И повалит публика в балаган слушать, как Андрюшка изображает «Демона» на сцене в пятачок, с декорациями напрокат, под пиликанье пятнадцати евреев, собранных с бора да с сосенки, по корчмам черты оседлости. А театр наш великолепный, со всеми его ансамблями и взаимодействиями, начнет пустовать, и не помогут ни Лелькины трели кастратские, ни Морицев оркестр со всеми его сверхэффектами и тончайшими нюансами, от которых Вагнер плакал слезами умиления. Я, Лизок, помню год, когда они любовь свою нарушили и разъехались было — Лелька и Андрюшка. Жутко тогда дела наши слагались! Вот когда я ощупью, осязательно познала, кто настоящий-то столп и хозяин у нас! А мы все — хороши ли, дурны ли, талантливы ли, бездарны ли, с голосами или без голосов, — только помощники, подпевалы, прицепки, аксессуары. Уйдем мы все от Елены Савицкой, но Андрей Берлога останется, — опера будет существовать. Уйди Андрей Берлога, — опере конец. К великому Лелькину счастью, Берлога этой силы своей не сознает. Он глуп, говоря между нами. Он гений, но глуп. Это, может быть, так и надо, чтобы гений был глуп. Таланту нужно, необходимо быть умным, потому что талант есть борьба, а гений носит в себе такую несомненную победу, что большой ум ему лишний, довольно с него и инстинкта, — гений пикантнее, если немножко с глупцою. Я десятки раз пробовала объяснить Андрюшке его значение и силу в опере Савицкой, но — что с ним поделаешь? Он так глуп, что не понимает. Я навожу его на бунт, чтобы взять диктатуру, но у него, дурака, нет честолюбия. Он не понимает, зачем ему бунтовать, если его в божках держат, пряниками кормят и в ножки ему кланяются? Притом у него мозги, взболтанные отвлеченностями не по разуму: идеи, идеи, идеи… тоже и ансамбли, и взаимодействия! И свое, и чужое. Потому что его идеям безалаберным Лелька льстит, а своими ансамблями да взаимодействиями пред ним шарла-танит: гипнотизирует его, держит в узде. И узда, Лизок, пре-крепкая. Ведь и вчера — я видела, взбрыкнулся он, да сейчас же и струсил. Не удержи я его за фалды, уже готов был бежать — прощенья просить…
Она резко засмеялась и продолжала.
— Сейчас, Лиза, все ваши козыри — в Берлоге, и в одном Берлоге. Лелька вас уже боится и ненавидит. Мелких гадостей против вас я от нее не ожидаю, потому что — ах! за кого вы нас принимаете? Мы слишком величественны для мелочей! Клаки там всякие, журнальная и закулисная интрига — это моветон, грызня в розницу, недостойная Елены Сергеевны.[188] Она, если враждует с кем, то любит проглотить неприятеля сразу и целиком. Шпильки, булавки, иголки она предоставляет нам, грешным. Ну и спасибо ей на том! Я, Лизок, прожила в театре долгую жизнь, и вот вам мой завет на конце карьеры: не брезгайте шпильками, булавками, иголками… учитесь ими владеть, колоть и фехтовать! Сколько я знаю и понимаю вашу натуру, много учить вас этому мастерству не надобно, — оно у вас в крови! А сцена вас подразовьет и усовершенствует. Без этой самозащиты — нельзя! Богини мраморные, вроде Елены Сергеевны, уверяют, будто все это — мещанство. Но вы не мраморная богиня и не можете быть ею. Вы просто купеческая дочь Елизавета Вадимовна Наседкина, и мещанства стыдиться вам нечего, оно у вас наследственное. А я вам вот что скажу: в какое ледяное презрение там ни сдавайся, какими высокопарными бронями ни облекайся, а шпильками, булавками, иголками самую что ни есть мраморную богиню можно довести до такого белого каления, что она взбесится, как кухарка, обсчитанная на рынке, и натворит пошлостей, глупостей, скандалов, и победа будет ваша, а срам — ее!.. Я знаю, я испытала, мне удавалось… да еще и как!