Сумерки божков
Шрифт:
— Верхи и насадил, можно, — сухо отозвалась Крутикова.
— Ну нет, насаженная публика этак не аплодирует. Столько хлопальщиков насадить — карман лопнет… Что грех на душу брать? Не по нутру мне девка эта, ужасно как не по нутру, — а хороша на сцене, надо к чести приписать, чрезвычайно это даже, Насколько она хороша! Эх! Умная женщина Лелька, а дуру валяет. Попомни ты мое слово, Настасья: купила она себе черта за свои гроши, и в этой девице — погибель ее… Слышишь?
Она прищурилась и мигнула в сторону, откуда неслись глухие звуки сцены, вдруг сменившиеся еще более глухим рокотом рукоплесканий.
— Когда это бывало, чтобы публика аплодировала Тамаре за «Ночь тиха»?! Неслыханное дело, сударыня моя! Леля с Наседкиной — вроде хохла. Купил, знаешь, хохол шапку, чтобы
— А мне что? — равнодушно возразила красавица, павою выплывая из уборной. — Не она, так другая, не другая, так она… Мне теперь — главное дело: бенефис его с рук сбыть, а потом, пожалуй, хоть и прости-прощай — на все четыре стороны… Я, Маша, имею теперь такое намерение, чтобы мне в Петербург поехать. Дело мне там одно предлагают… ах! ты себе вообразить не в состоянии, — но самое золотое и приятное дело. Сама не заметишь, как можно в миллионщицы выйти, при умном своем расчете и твердом характере. Я бы и сейчас — с лапочками готова туда, но еще маленько недостает моего капиталу…
— Надеешься бенефисом добрать? — сухо перебила Юлович.
Анастасия Прекрасная согласно склонила мечтательную головку.
— Опять, значит, ограбишь город бенефисом-то? Шутка сказать: в прошлом году никак тридцать тысяч сняла с публики!
— Уж и тридцать! Всего двадцать семь… и то двух соток не достало!
— Газеты-то ругались-ругались, что Андрюшка с публики последнюю шкуру сдирает…
— А пускай! Что мы — на аркане, что ли, людей в театр тащим? У кого есть деньги и охота платить, — милости просим, а нет, — и не надо…
— Нехорошо, Настасья! Дорого эта жадность твоя Андрюшке обходится. Косится на него публика за цены. Выходит, что на словах он один, а на деле другой: вроде как бы на лицемерие похоже. Целый год он все со студентами да курсистками о народе толкует и сам чуть не в босяках слывет, а — подошел бенефис, и — здравствуйте! — в театре нет места дешевле трех рублей.
Настя спокойно возразила:
— Я на нынешний бенефис хочу с пяти начать.
— Ошалела?!
— Ничего не ошалела, но — как чует мое сердце, что это в остатний раз, должна я или нет о себе позаботиться, чтобы свою жизнь обеспечить? Я, Маша, в обыкновенные Андрюшины дела не мешаюсь. Я даже, можно сказать, изо дня в день страдаю, глядя, сколько капитала пропадает в нем без пользы. Если бы он меня слушался да в руки мои отдался, я бы его давным-давно вывела в миллионеры. Впятеро бы больше нынешнего получал! Ну не хочет, прицепился к своей Елене Сергеевне с Морицем Раймондовичем, любы ему его студентики да шлепохвостые девчонки, — его глупая воля: сиди на голодном пайке!
— Хорош голодный паек: три тысячи в месяц!
Настя с досадою и азартом замахала руками:
— А Баттистини берет тысячу за вечер, а Саммарко — тысячу двести, а Титго Руфо — полторы…[240] А что они перед Андрюшею? Нет, ты об этом со мною лучше не разговаривай и сердца во мне не вороши! Я на эту Андрюшкину распущенность денежную давно зажмурилась, чтобы злостью не исходить. Ничего не поделаешь, — так хоть не замечать! Глаза бы мои не видали! Хочешь быть дураком, батюшка, — ну и будь, будь, будь! Другие пряники едят, да еще и в мед их макают, а ты собственные пальчики полижи!.. Но бенефис — это уж, Машенька, дудочки! Бенефис — это мое! Так у нас и договорено, что бенефис — мое! И совсем не за что меня стыдить и не боюсь я никаких попреков: в своем добре я всегда права и вольна им распоряжаться как хочу. Все свою цену имеет, Машенька. И — ежели теперь, скажем, бенефис может принести мне сорок тысяч рублей, то это совсем дурою надо быть, чтобы расценить его на тридцать! В прошлом году — ведь помню я — барышники трехрублевые билеты по десяти рублей продавали! Триста процентов слишком! Зачем же я буду такую прибыль упускать в чужие карманы? Я лучше
сама половину против барышников возьму, — и публике легче, и мне хорошо…Юлович строго погрозила ей толстым пальцем.
— Ох, ты, Настасья! А знаешь, что про тебя рассказывали в прошлом году?
— Что? — невинно вопросила красавица, слегка розовея и опустив ресницы на бирюзовые глаза.
— Да — будто барышники потому и драли так с публики по десяти-то целковых за билет, что ты им сама по семи рублей на дому продавала?!
Кругликова не успела ответить. Дверь со сцены распахнулась настежь, в коридор вихрем ворвались стоны оркестра и вопли голосов, а на пороге, подобно бешеному привидению, восстал Мешканов с дымящеюся лысиною, прыгающим по носу пенсне, с глазами тигра, и — лица на нем человеческого нет.
— Добрый Гений! — вопил он задушенным голосом, — Марья Павловна! Где вы? Добрый Гений! Черт! Где Добрый Гений?.. Марья Павловна!!! — всплеснул он руками на сконфуженную Юлович, — Марья Павловна!!! Да ведь это же бессовестно! Вы бы еще чаи распивать уселись! Не слышите вы, что ли? Ушей у вас нет?!
Я опущусь на дно морское,
Я поднимусь за облака,
Я дам тебе все земное…
Все!.. Все!..
Люби меня! —
гремел на сцене Андрей Берлога.[241]
— О, пес! — громко выругалась Юлович, поспешно вскочив со стула и оправляя ладонями белые складки своего ангельского балахона. — Что же ты раньше-то молчал?.. Матвей!
— Служу, Марья Павловна!
— Влаги!!!
Она, не глядя, протянула руку, и в руке, словно магическим фокусом каким, очутилась новая кружка с красным вином, которую Мария Павловна и не замедлила опрокинуть в себя залпом…
— Кха!
— Маррррья Павловна!!! — неистовствовал и топал ногами Мешканов.
Но она уже мчалась мимо него, как снеговая лавина, тяжело качая белыми крыльями и подобрав подол райского балахона.
— Лечу, лечу, лечу…
И — чуть не в ту же секунду — уже на сцене, грянул широкою вибрацией ее мощный mezzo-soprano:
— Исчезни, дух сомненья!
И слился с ответным воплем Тамары и львиным рыканием Берлоги:
— Здесь власть моя!
Мешканов только руками развел!
— Ну не угодно ли?! Ведь прямо бомбою в вступление вкатилась! Еще секунда, и все бы — насмарку! Безобразие! А Елена Сергеевна не велит штрафовать!.. Андрюша-то! Андрюша что сегодня разделывает! Господи! Вот разошелся! Прямо — лев! тигр бенгальский!
Ее отдать я не могу…
Она моя!.. Она моя!.. —
заполняли театр страстные, буйные звуки, заставляя пламенеть женщин, мурашками восторга охватывая мужчин… И рыдала в райке взволнованная, потрясенная молодежь, и диким, раздирающим проклятиям полубезумного, бледного, в треплющихся по лбу, потных, развитых космах-змеях Демона уже отвечали в партере истерические взвизги нарядных дам… Даже ко всему прислушавшиеся на своем веку рецензенты, из коих один сам про себя говорил:
— Ну какой я, к черту, теперь судья артистам? У меня за двадцать лет, что я в опере сижу, музыкою мозоли в ушах набило..
Даже рецензенты проснулись на своих покойных креслах, зашевелились и переглядывались с почтительным изумлением: никогда еще не пел так Демона Андрей Берлога!
* * *
Елена Сергеевна вышла из директорской ложи на осторожный, почтительно вызывающий стук, — сразу слышно, что служебных пальцев.
— Что вы, Риммер?
— Виноват, Елена Сергеевна, в кассе много спрашивают, когда и в чем опять поют г-жа Наседкина. Как прикажете отвечать?
Елена Сергеевна неприятно замялась.
— Я не знаю… Мы не условились…
И — так как по умному, безобразному лицу управляющего скользнула тень упрека: ну можно ли, мол, было не условиться?! — она прибавила, будто оправдываясь:
— Кто же ожидал?!
— Огромнейший успех, — значительно и веско произнес Риммер, глядя прямо в лицо директрисы непроницаемыми, деловитыми глазами.
— Подождите до конца спектакля, — возразила она, не отвечая. — Спросим.
— Будет поздно, Елена Сергеевна. По моему расчету, мы уже рублей на триста публики отослали ни с чем. Чрезвычайно большой успех.