Сумерки (Размышления о судьбе России)
Шрифт:
Воспоминаний не так уж и много. В б утра подъем, в одиннадцать вечера отбой, холод неимоверный — доходил до 42 градусов, а мы в кирзовых сапогах да в брюках и гимнастерках, уже бывших в употреблении. Хорошо, что мама прислала мне шерстяные носки и варежки, сама их связала. Как-то спасался. Но все равно застудил ноги, особенно большие пальцы. До сих пор мерзнут. Переохлаждение. Северный человек, а морозов теперь боюсь.
Однажды пошли на учения — «батальон в наступлении, батальон в обороне». Наш взвод оказался в обороне, надо было в снегу отрыть окопы и ждать наступления. Те, кто был в наступлении, хотя бы двигались, а мы ждали, отплясывая чечетку. Наш командир взвода был призван в армию из гражданских инженеров, приличный человек. Он сказал заместителю начальника училища по учебной части,
У меня учеба шла хорошо, особенно по топографии и стрельбе. На фронте это пригодилось. Все остальное не понадобилось.
Едва ли можно описать курсантскую жизнь в Глазове лучше, чем это сделал поэт Николай Старшинов — тогда курсант нашего училища. Приведу строки из его воспоминаний:
«Зима 1942 года выдалась долгой и суровой, на дворе держались затяжные морозы, перемежавшиеся с недолгими потеплениями, во время которых свирепствовали метели.
Нам хорошо доставалось во время строевых занятий и неоднократных походов.
Но более их, пожалуй, мне запомнилась глазовская баня, в которой мы каждую декаду мылись.
Во время тридцати — сорокаградусных морозов и в бане было, мягко говоря, не жарко.
В предбаннике мы сдавали верхнюю одежду — шинели, гимнастерки и галифе — в «жарилку». Старая банщица выдавала нам на отделение мочалку и каждому курсанту наливала в ладошку черное, вонючее жидкое мыло.
Чтобы хоть как-то согреться во время мытья, мы непрерывно пели песни. Особенно любима была песня «Летят утки». Акустика в бане была хорошей, гулкой. Старушка-бан- щица не выдерживала. Слезы текли по ее морщинистому лицу, она неуклюже и торопливо вытирала их подолом синей юбки и выдавала каждому из поющих по лишней горстке черного, вонючего жидкого мыла!..»
Хочу на минутку уйти из тех времен, чтобы рассказать о том, как я снова побывал в городе Глазове. Давно собирался, но все дела да случаи. Наконец выбрал время. Был в некотором смятении. Во-первых, прошло 60 лет с тех пор, как я учился там. Во-вторых, ежился от мысли, а как-то встретят меня. Власть в тех местах коммунистическая, а я один из ее разрушителей. Но все мои опасения рухнули, как подмытый берег реки. Городские власти собрали фронтовиков, в том числе и оставшихся в живых курсантов училища. Устроили обед. Шутили, вспоминали, произносили тосты. Это была встреча, овеянная великим фронтовым братством и всем, что прожито и пережито вместе. Политика убежала куда-то да- леко-далеко и спряталась в мусорной яме. Никому и в голову не пришло заговорить о ней. А портреты бывших «вождей» и лозунги о «вечно живом ленинском учении» казались мелкими, никчемными огрызками прошлого в вихре ликующих человеческих чувств единения и братства...
Военная учеба закончилась. 2 февраля 1942 года нам объявили о присвоении званий. Мне дали лейтенанта, поскольку хорошо учился. Большинству — младших лейтенантов и даже старших сержантов. Направили меня на станцию Вурма- ры, в Чувашию, где ждал меня взвод, состоящий в основном из людей старше меня лет на 15—20, плохо знающих русский язык, никогда не служивших в армии. Я должен был их за две-три недели обучить стрельбе и каким-то военным премудростям. Стрелять было нечем. Оставались только разные глупости: взвод в наступлении, взвод в обороне, ползать по-пластунски, «ура» кричать да песни петь. Наш старшина каждый день учил нас разбирать и собирать с закрытыми глазами замок станкового пулемета «максим». На фронте некогда было «разбирать и собирать», да еще с закрытыми глазами.
И вообще, как можно за две-три недели научить неграмотных людей воевать, о чем и сам-то имел смутное представление? Но вскоре со своим взводом я поехал на фронт, совершенно не представляя, что там буду делать, как буду воевать. Уже тогда, в свои восемнадцать лет, я понял, что везу на фронт пушечное
мясо. Да и все мои товарищи, молодые офицеры, говорили то же самое. Свою обреченность мы скрывали бравадой, песнями, хвастливой удалью, бессмысленными спорами о том, насколько быстро мы разобьем этих фашистов. А кошки скребли наши мальчишеские души. И по ночам нам снились мамы и родные дома. Я знаю, многие из нас хлюпали носами, а утром снова изображали из себя неимоверных героев. Подлинная трагедия той войны.Ехали мы медленно, навстречу шли поезда с ранеными, нас обгоняли составы со снарядами, пушками. Однажды отвели нас на запасной путь. Ждем. Спим. На третью ночь нас разбудили, офицерам велели построиться на перроне. Стали вызывать поодиночке в вокзальное помещение. Там сидели трое — полковник, потом офицер в морской форме (звание я не разглядел) и еще человек в гражданском. Обычные вопросы: кто, откуда, как и что?
Через два-три часа снова выстраивают и оглашают фамилии примерно двадцати — двадцати пяти человек. Среди них оказался и я. Снова приглашают в станционное помещение и объявляют, что мы направляемся в распоряжение командования Балтийского флота. Мы ничего не поняли, ведь Ленинград был в окружении. Балтийский флот как бы не существовал. Но раз так, значит, так. Нам выдали проездные документы, талоны на еду, и мы поехали в другом направлении — к Волхову.
Тут мне повезло. Поезд остановился в моем родном Ярославле на 8 часов. Баня, смена белья, столовая. Пропускная способность низкая, все шло медленно. Как только поезд остановился, я побежал в баню, быстро помылся, а затем домой, что в 15 километрах от Ярославля. Спасибо, девчон- ки-регулировщицы остановили грузовую машину.
Когда влетел в дом, мама чуть не потеряла сознание от неожиданности и радости. Обнимала, плакала. А маленькие сестренки, как галчата, смотрели с печки и не очень-то понимали, что происходит. Мать начала меня угощать, чем могла, а я отдал ей весь сухой паек, который был со мной.
Перечитал отцовы письма к маме. Пора ехать обратно, а мама все держала меня за гимнастерку и без конца повторяла: побудь еще немножко, чай, не уедут без тебя. Ее материнское сердце разрывалось на кусочки — ведь столько похоронок уже пришло к ее подругам. Она оплакивала меня и надеялась, что ее сына минет горькая участь. Проводить меня не смогла, упала на кровать и зарыдала, как на похоронах.
Первая встреча с войной была ужасной. Мы увидели замороженных немецких солдат и офицеров, расставленных вдоль дороги в различных позах, в том числе и в неприличных. Они погибли под Тихвином. Поезд замедлил ход, над эшелоном взорвался хохот. Я тоже смеялся, а потом стало не по себе. Ведь люди же! Мертвые люди. Мерзкий спектакль.
Наконец, остановились на маленькой станции. Дальше пути разобраны. Мы потопали по лесной дороге, по заснеженному деревянному настилу. По пути время от времени от нас откалывались группы солдат и офицеров для других частей. Шли долго, наверное, часов шесть — восемь. Приближался гул фронта. Фронтовики это помнят, фронт как бы гудит, и чем ближе к линии фронта, тем ярче свет ракет, незатухающее зарево над землей. В конце концов, дотопали до своей части. Нам сказали, что находимся в расположении б-й отдельной бригады морской пехоты. Построили. К нам вышел капитан первого ранга. Представился. Это был Петр Ксенз, комиссар бригады, небольшого роста, плотного сложения, как бы квадратный. Посмотрел на нас, и первой его командой было: «Сопли утереть!» Все механически махнули у себя под носами рукавами шинелей. Было холодно и промозгло. Такой же холод, как в Удмуртии или Чувашии, но сырой. Это было недалеко от станции Погостье, в шестидесяти километрах от Ленинграда.
Я попал в роту автоматчиков, командиром 3-го взвода. Рота занималась ближней разведкой в тылу противника. Началась моя фронтовая пора. Не знаю, что и писать о ней. Выдумывать нечто героическое не хочется. Стреляли. Ползали по заснеженным болотам, а под снегом вода. Пытались, иногда это удавалось, пробираться в тыл к немцам. У них оборона была тоже дырявая. Все-таки болота и леса. Война как война.
Эпизодов разных много, но все они похожи друг на друга. Привыкаешь к смерти, но не веришь, что и за тобой она ходит неотступно. Бродский напишет: «Смерть — это то, что бывает с другими».