Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сумерки (Размышления о судьбе России)
Шрифт:

У каждого поколения свои стихи и песни. Я очень люблю одно из стихотворений Сергея Орлова. Он пришел на войну совсем юным, чудом уцелел в 1944 году в горящем танке. И написал строки о погибших ребятах, поэт не один раз ви­дел их лица вечного укора.

«Его зарыли в шар земной. А был он лишь солдат, всего, друзья, солдат простой, без званий и наград. Ему как мавзо­лей земляна миллион веков...»

Можно сколько угодно говорить о величии подвига, но вот солдату досталась «земля — на миллион веков». Зачем ему этот всепланетный мавзолей? Человек жить хотел. Мне очень близки раздумья об этой войне писателей-фронтови- ков Виктора Астафьева, Александра Адамовича, Григория Бакланова, Василя

Быкова, Константина Воробьева, Даниила Гранина, Василия Гроссмана, Вячеслава Кондратьева, Викто­ра Курочкина, Константина Симонова.

Если войны вообще бывают справедливыми, то войну против нацизма можно отнести к справедливым, ибо она связана с агрессией. Но сколько же тайн она хранит, сколько же в ней преступных страниц! Приказали взять деревушку (а в Новгородской и Ленинградской областях они малень­кие), то давай, лезь напролом. Пошел в пьяную атаку, поуби­вало у тебя половину людей, то тут ты герой, немедленно появляются люди из штаба составлять списки кого и чем на­градить, особенно убитых или раненых. Если же взял хитро­стью, обходными маневрами или ночью, без всякой атаки, без стрельбы и крика, без шума и гама, то не рассчитывай на награды или благодарности. Это была какая-то вторая война, околофронтовая. Бюрократический аппарат охватывала ли­хорадка — есть, чем заняться. Ох уж эти атаки по пьяным разгулам, по прихоти, по капризу!

Пережили войну с гитлеризмом, выжили. Но сколько она стоила, сколько крови и слез. Уходят в мир иной фронтови­ки, они гордятся победой. Справедливо. Но что я сейчас ви­жу? Поистине достойно ведут себя те, кто действительно был на фронте. Они не стучат себя в грудь, не хвастаются своим патриотизмом, не орут на митингах, иногда печалятся, им горько от нищеты, на которую их обрекло государство. Орут те, кто к фронту и близко не подходил, да и родился чуть ли не после войны. Напялили на себя дырявую одежон­ку профессиональных патриотов, присваивают себе чужие заслуги. Придурки, которым наплевать на прошедшую вой­ну, на героизм ее участников, на страдания, пережитые на­родом. Спекулянты на трагедии.

Недавно добрый незнакомец Михаил Михайлов из Пите­ра прислал мне горькие стихи, которые фронтовику читать без слез невозможно. Их написала его мать, дочь старшины морской пехоты Савина Константина Павловича, погибшего в феврале 1942 года у деревни Малукса. Знаю я эту Малуксу! Не могу не включить эти стихи в мой рассказ о войне. Новое столетие наступило, а память о проклятии прошлого века еще жжет сердца людские.

«Подо Мгою холмы нарыты, // Подо Мгою шумят березы, // И кричат в тишину сердито // Беспокойные паровозы.

Там отец — он уже не встанет. // Мне на свадьбе не крикнет «Горько». // Внука ласково не поманит, // Не по­бродит с ружьем на зорьке.

Затерялся отцовский холмик, // Где березы на карауле. // Только ладожский ветер помнит, // Как солдата настигла пуля.

Подо Мгою холмы нарыты // Километрами за окошком... // Губы сына во тьме закрыты, // И тепла под щекой ладош­ка».

Война есть война. Но вспоминая о ней сегодня, я готов просить прощения у тех немецких матерей, сыновья кото­рых не успели узнать, что такое жизнь. Я готов простить тех немецких солдат, пули которых сделали меня инвалидом на всю жизнь. Но пока жив, не прощу преступлений Гитлера и Сталина, пославших на смерть миллионы людей.

На вокзале в Соколе меня провожала только Саша Симо­нова. Ее госпитальные подружки писали мне потом, что Са­ша была влюблена в меня, а я как-то пролетел мимо, приняв ее заботы за служебные. Да и не проснулся еще от мальчи­шеских снов. В госпитале дали мне рюкзак с хлебом и кон­сервами. Да еще костыли. Храню до сих пор. И поехал я до­мой. Благо, недалеко — до Ярославля. Вышел на вокзале, а дальше на попутной машине до Красных Ткачей. И приковы­лял я на свою улицу на костылях жить новой жизнью, кото­рую еще не знал, даже не представлял, что меня ждет. При­ехал с фронтовыми привычками самостоятельного человека, вернее, с претензиями на самостоятельность. А тут совсем другая жизнь, какая-то наглая, нахрапистая — того гляди,

раздавит. Холод какой-то. Или мне так показалось. Но обо всем этом по порядку.

Вошел в заулок родительского дома и сразу увидел маму. Она шла с ведрами из сарая, где мы держали корову и кур. Видимо, поила корову. Увидела меня, ведра выпали из рук. И первое, что она сказала: «Что же я делать-то с тобой бу­ду? » И заплакала. От радости, от горя, от жалости. Она, бед­няжка, должна была кормить еще троих моих маленьких сестренок. Я принес в семью какие-то льготы как инвалид войны, но это были крохи. Мама настаивала, чтобы шел ра­ботать. Я ее хорошо понимал, но хотел учиться, получить ка- кую-то специальность. Боялся судьбы на костылях. Отец в это время лежал в госпитале, он написал матери: «Как бы ни было трудно, пусть учится».

В последний день перед занятиями написал заявление в Ярославский педагогический институт, на филологический факультет, но меня пригласил замдиректора института Мага- рик и сказал: «Нет, ты фронтовик, давай иди на историче­ский». Мне и тут было все равно, хотя по душевному влече­нию мне больше хотелось на филологический. Начал зани­маться. Появилось первое общежитие — комната на троих, потом на пятерых, таких же бедолаг. Ленчик Андреев, потом стал деканом филологического факультета МГУ, Толя Вотя­ков, после заведовал кафедрой русского языка в Военной академии, были другие ребята, которых сейчас уже нет в живых. Мы доверяли друг другу, бесконечно спорили, об­суждали всякие проблемы. Стипендии нам хватало только на обеды. По вечерам стучали ложками по алюминиевым котелкам — изображали ужин.

Споры, сомнения, но на сердце еще полно веры в правду, в добро той жизни, которая ждет впереди. Были и маленькие победы, питавшие надежды на справедливость. Однажды на партсобрании возник вопрос о «проступке» студента Вотяко­ва. Он не указал в личном деле, что его отец был репресси­рован. И сколько Анатолий ни объяснял, что отец реабилити­рован и ушел на фронт, ничего не помогало. Собрание рас­кололось. Студенты-фронтовики, а нас уже было около десятка, выступили в защиту своего товарища. Преподавате­ли, особенно пожилые, проголосовали за исключение его из партии, что, собственно, и произошло. Мы пошли в райком. Не помогло. Тогда мы отправились в горком партии. Там нас поддержали. Мы ликовали. Для нас это и была правда, кото­рая как бы прикрывала все остальное — неправедное и не­приглядное.

Через год мне дали Сталинскую стипендию. Жить стало полегче, это уже не 140 рублей, а 700, тут и маме можно было помочь. Через некоторое время случилось совсем невероят­ное. Меня вызвали в областной военкомат и сказали: хотя ты инвалид и мы не имеем права возвращать тебя обратно в ар­мию, но ты должен понимать обстановку. Вот посоветова­лись с директором института и решили назначить тебя заве­довать кафедрой военно-физической подготовки.

Студент и одновременно заведующий кафедрой — чепуха какая-то. Принял оружие, противогазы, еще какое-то имуще­ство, но что делать дальше, не имел ни малейшего представ­ления. Меня выручил подполковник Завьялов, профессор, бывший преподаватель в Академии химической защиты (ка­жется, она так называлась). Его в свое время арестовали и осудили в связи с каким-то делом о противогазах. Потом от­пустили. Но из Москвы выслали. Оказался в нашем инсти­туте. Сначала меня остерегался, понимая всю нелепость назначения студента на кафедру. Он взялся за организаци- онно-учебную сторону дела. Все наладилось. После войны профессор Завьялов вернулся в Москву.

Повторяю, учился я хорошо, был на виду — и сталинский стипендиат, и завкафедрой. Но, потихоньку взрослея, начал постигать и ту жизнь, которая была по ту сторону наивной романтики. Хотя фронтовая жизнь уже внесла серьезные по­правки в юношеское сознание.

Помню, как Леня Андреев, вернувшийся с фронта без ступни, дал мне почитать Есенина. Стихи, переписанные от руки, я тоже их потом переписал для себя. Прочитал, они по­трясли меня. Спросил у Ленчика, а почему они запрещены? Он ответил: «Поживешь — увидишь, не знаю, как тебе объ­яснить. Все очень трудно».

Поделиться с друзьями: