Сумка волшебника
Шрифт:
В том же двадцать четвёртом году, приготовив экзамен по истории и не найдя, кому бы его сдать, я охладел к университетским делам, перестал ходить на лекции и постепенно отстал от учения.
Оставив университет, я унёс с собой память о приятно вольной студенческой жизни, черновики двух рефератов — о леонардовской Джоконде и рубенсовской Елене Фоурман, прочитанных на семинарах по западному искусству, и несколько иронически окрашенную неприязнь к гуманитарным специальностям.
В отместку жизнь сделала меня самым что ни на есть заядлым гуманитарием и засадила навеки за письменный стол. Как вершатся подобного рода жизненные парадоксы, для меня до сих пор остаётся непостижимой тайной.
Когда я снова очутился в студенческой
Начал я разведку с комсомола. Разыскал секретаря комсомольской организации и поговорил с ним. Секретарём тогда был Лёша Фомин — славный, светловолосый, ясноглазый паренёк. Он посоветовал мне пожить со студентами, чтобы как следует узнать их. Я последовал этому доброму совету и на полгода поселился в одной из комнат студенческого общежития.
Я просил Фомина не говорить ни моим сожителям по комнате, ни кому другому из студентов о том, что я писатель. Он дал слово, и сдержал его. И тем не менее я вскоре почувствовал, что мои товарищи студенты, с которыми я делил и хлеб и время и жил как будто совершенно их интересами, стали как-то выделять меня из общей студенческой среды, разгадав моё самозванство. Я где-то ошибся, в чём-то оказался неорганичен среде и не сумел по-настоящему врасти в общую со студентами жизнь. Я как будто всё увидел и узнал, что потребно для романа, а когда года полтора спустя он вышел, оказалось, что роман плох, безжизнен, придуман и ужасающе литературен.
Детище моё («Жестокая ступень») оказалось недоношенным, невыстраданным, ненастоящим. Произошло это, по-видимому, потому, что моя студенческая жизнь у медиков тоже была ненастоящей. Я не получал крохотной стипендии, не нуждался в куске хлеба, частенько не ночевал на своей койке в общежитии, а спокойно спал дома. За эту подделку под общую со студентами жизнь я был свирепо наказан. Результатом ненастоящей жизни явился ненастоящий роман.
Недавно в «Литературной газете» я прочёл напечатанную посмертно статью Н. Заболоцкого о поэтической работе, в которой он говорит: «Поэт работает всем своим существом». Хорошо сказано, и верно сказано. Только так и можно работать. Я жил среди студентов и работал над «Жестокой ступенью» не всем своим существом, и получил по заслугам.
«Жестокая ступень» — не единственная моя книга, посвящённая студентам. Героиня повести «Даша Светлова», вышедшей десять лет спустя, — рабфаковка, а затем студентка.
Спустя ещё два десятилетия я обратился снова к той же тематике и к милым моему сердцу студентам. Повесть «Он живёт рядом», вышедшая в шестьдесят втором году, рассказывает о жизни и учении, о помыслах и судьбах студентов-физиков.
Работая над повестью и накапливая сырьё, я избрал иной путь, чем тот, каким я шёл, работая над «Жестокой ступенью». Полтора года, изо дня в день, навещал я физфак Ленинградского университета, не скрываясь, не надевая докучной личины, не чувствуя себя ни актёром, ни человеком, живущим по фальшивому паспорту. Я приходил на физфак как писатель, и все — от декана до первокурсника — знали, что я писатель и работаю над повестью о студентах-физиках. Я даже выступал на собраниях студентов, даже напечатал в стенной факультетской газете «Физик» отрывок из повести.
На этот раз всё было так, как было. Открытый для всех, с кем общался, я работал весьма усердно и успел поговорить с тридцатью профессорами и преподавателями и почти двумя сотнями студентов.
Я бывал на лекциях и на собраниях, на праздниках и на спектаклях, на спевках и на вечеринках, в аудиториях и в столовых, в спортзалах и в общежитиях, в актовом зале и в частных квартирах, в патрулях дружинников и в лабораториях.
Я вызнал, кажется, всё, что можно узнать о студентах, и написал это, как
сумел, в повести.Материал оказался неисчерпанным даже вполовину, и двумя годами позже я написал маленький роман «Сирень на Марсовом поле», в котором опять живут и действуют физфаковцы и учащие их.
Кстати, на физфаке, впервые после двадцатилетнего перерыва, я снова услышал «Гаудеамус». Пел его на первомайском факультетском вечере хор физфака. Хор был превосходный, и я получил большое удовольствие от хорошо спетого, громоносного, оживлённого «Гаудеамуса». Я был рад тому, что ожил и прозвучал старый студенческий гимн, прозвучал и заставил задуматься над тем — какими качествами и свойствами определяется живучесть, долговечность песни, стихотворения, романа, статуи, картины?
Ответ на этот вопрос, казалось бы, очень прост. Долговечность художественного произведения полностью зависит от его художественных достоинств. Это, конечно, так, но не только так. Есть превосходные творения искусства, которые умерли навсегда для жизни живой и остались только фактом истории. И напротив, есть произведения вечно молодые и вечно воздействующие на нас.
Глеб Успенский, родившийся на две с лишним тысячи лет позже, чем создана была Венера Милосская, плакал, увидя её впервые.
Тайна долголетия произведения искусства есть не только тайна мастерства, но и тайна воздействия на живого человека, то есть тайна особого, индивидуального, личного обаяния статуи, картины, строфы.
Головки Луини — любимого ученика Леонардо да Винчи — прекрасны, и на лицах их трепещет та же улыбка, что и на лице леонардовской Моны Лизы. Но вместе с тем улыбка Джоконды стала чем-то неоценимо дорогим для мирового искусства, а улыбки на портретах Луини не стали ничем, кроме улыбок на портретах Луини.
Я не могу точнее пояснить свою мысль и лучше проанализировать предмет. Искусство ведь всегда искусство, то есть всегда чудо, а по поводу чуда объясняться весьма трудно. И потом, знаете, у каждого произведения искусства есть не только свои особенности, но и своя судьба. Судьба эта и строгая справедливость оценок, к сожалению, не всегда равнозначны.
Особенно несправедливы бывают в оценках произведений искусства современники. «Вспомните, что две лучшие комедии Гольдсмита не были сперва приняты на сцене», — говорит в своих мемуарах знаменитый английский актёр Гаррик. «Кармен» была освистана. «Пиковая дама» провалилась. Первые представления моцартовского «Дон-Жуана», чеховской «Чайки» и чудеснейшей глинковской оперы «Руслан и Людмила» не имели ни малейшего успеха. Всесветно прославленный роман Флобера «Мадам Бовари» поначалу издатели отказывались печатать. Великого Иоганна Себастьяна Баха забыли на сто лет, и только исполнение Мендельсоном его «Страстей» наново открыло миру гения. Шуберта при жизни мало кто знал и ценил. Моцарт похоронен в безвестной общей могиле. Бессмертный Фидий, которого называли Гомером скульптуры, после создания лучшего из своих творений — статуи Зевса — был посажен в темницу. Умер в нищете и безвестности и создатель несравненного «Уленшпигеля» Шарль де Костер. Зато весьма незаметного в истинном искусстве Бестужева-Марлинского в своё время у нас ставили выше Гоголя. А кто нынче читает Марлинского?
Таковы современники. А многим ли лучше их потомки? Сколько неповторимо прекрасных, бесценных античных статуй разбито вдребезги позже пришедшими! Где руки Венеры Милосской? Где важнейшие части гениального Пергамского алтаря? Где блистательный подлинник Аполлона Бельведерского? Где творения Скопаса, Праксителя, Фидия, Лисиппа, Леохара? Только жалкие останки, да и то в копиях, дошли до нас.
Однако пора вернуться к «Гаудеамусу». Это не великое творение. Это просто хорошая, традиционная студенческая песня, но второе рождение её, пожалуй, столь же знаменательно, как и возрождение внимания к древнегреческим мифам. Это явления разного значения, но одного порядка.