Суровые дни. Книга 1
Шрифт:
— Пусть так, — кивнул Махтумкули. — Для других ты Фарук, для меня останешься Нуруллой.
Бледное лицо юноши порозовело.
— Я согласен! Пусть это будет мое второе имя, которое дал мне мой второй отец!
Тачбахш-хан неодобрительно поморщился, сказал:
— Я объясню вам все, поэт: Фарук-хан тоже наш родственник, сын славного Мухаммеда Ифтияр-хана, которого народ почитал своим родным отцом. Очень сердечный был человек, да будет над ним милость и молитва аллаха! Почти в один день с шахом Агамамедом ушел он из этого мира. Фарук-хан, слава аллаху, растет таким же, как и его отец — помогает бедным и беззащитным, осуждает злых, защищает добрых. Клянусь аллахом, не льщу! Хоть он еще и очень молод, но достаточно умен, чтобы руководить народом.
Фарук-хан густо покраснел, опустил голову.
— Наш дядя шутник и широкой натуры человек, — произнес он извиняющимся тоном. — Он всех оценивает с присущей ему щедростью.
Махтумкули вспомнил поведение Фарук-хана в плену. Нет, этот юноша ему определенно нравился! Может быть, его уже тронуло тлетворное влияние власти над ближними своими, но он еще сохранил юношеские порывы сердца, не разучился краснеть от явной лжи. Как мало людей умеют делать это!
Где-то громко хлопнула дверь. Поэт прислушался, Тачбахш-хан, по-своему истолковав его беспокойство, покровительственно заметил:
— С той минуты, как вы перешагнули порог этого дома, вам не причинит зла ни одна рука, поэт!
Махтумкули понял и усмехнулся.
— Одному бедняку сказали: «Проси у всевышнего все, что пожелаешь для себя, и он исполнит твою просьбу». «Я прошу, — сказал бедняк, — благополучия для моего народа». «А для себя?» «Если будет благополучен народ, буду счастлив и я. А счастье одного среди общего горя — утлая лодка без весел в бурном море». Так он ответил. Так отвечу и я вам, хан. Сегодня вы протянули мне руку помощи, а кто сделает это завтра?
— Всемогущий аллах! — с пафосом воскликнул Тачбахш-хан и, сунув руку под халат, поскреб свои тощие ребра.
— Конечно, — сказал Махтумкули, пряча смеющиеся глаза, — судьба смертного в руках всевышнего. Но не думаю, что дела, которые творятся сегодня в мире, совпадают с желаниями аллаха. Вот вы — кизылбаши, мы — туркмены. У вас свои заботы, свой образ жизни, у нас — тоже. Почему бы людям не жить только своими заботами? Ведь и в коране — глава вторая, стих сто тридцать третий — сказано: «Нам — наши дела, а вам — ваши дела». Но не тут-то было! Взаимный грабеж, взаимное разорение стран… Сами мы, братья, умножаем скорбь мира, которой и без того больше, чем достаточно. А могли бы жить в мире и согласии, делить нам нечего и молимся мы богу единому… Скажите, не смог бы я поговорить с Шатырбеком?
— Он уехал в Серчешму, — негромко ответил Фарук-хан. — А вы правильно сказали, Махтумкули-ага, мы действительно сами виновники своей скорби. Нужно, чтобы это народ постиг, но разум народа спит и не разумеет, где польза, а где ущерб.
— Вот-вот! — подхватил Тачбахш-хан. — Клянусь аллахом, истинные слова! Я во сне, ты во сне. Хофта-хофтара кей кунад бидар? [54]
Старый слуга, собрав чайники и пиалы, стоял с кумга-ном и тазом в руках и терпеливо дожидался, когда госгь и хозяева совершат омовение рук перед едой. Заметив его, Махтумкули сказал:
54
Как может спящий разбудить спящего? (Перс.)
— Извините, я пока не голоден. С вашего разрешения, я лучше пройдусь к крепостной стене и похороню тех бедняков, которые там лежат. Они не знали покоя при жизни, пусть хоть после смерти найдут тихое пристанище.
— Благочестивое желание достойно всяческих похвал! — одобрил Тачбахш-хан. — Мы вам поможем…
Предав по ритуальному обряду земле шестерых погибших, Махтумкули ждал, когда принесут последнего. Его принесли двое кизылбашей на канаре [55] и тихо опустили возле старого поэта. Махтумкули посмотрел на тронутое желтизной лицо убитого, и сердце его дрогнуло — он узнал джигита, который отпустил маленьких пленников.
55
Канар —
большой мешок.Лицо мертвого джигита было спокойно, на губах застыла тень улыбки, словно он с радостью принял страшный удар, разваливший его чуть ли не до пояса. И только открытые глаза пугали тусклым равнодушием смерти.
— Совсем молодой! — печально сказал Фарук-хан. — Вы его знали, Махтумкули-ага?
— Знал, сын мой… Не больше двадцати весен встретил этот юноша — ему ли было умирать!..
Махтумкули обмыл труп, завернул его в саван, прочел молитву, — и молодой джигит навеки успокоился на невысоком холме, рядом со своими случайными товарищами.
Старый поэт почувствовал некоторое облегчение от того, что с честью предал земле своих несчастных соотечественников.
— Спасибо, сын мой Нурулла, и вам спасибо, братья, за помощь, — сказал он помогавшим ему кизылбашам. — Они ни в чем не виноваты перед вами, эти заблудившиеся в дебрях жизни бедняки.
— Наших тоже четверо погибло, — сказал Фарук-хан, — а восемь человек тяжело ранены.
Махтумкули тяжело вздохнул.
— Если не прекратятся междоусобные распри, многих молодых и сильных ждет погибель, сын мой Нурулла…
Он грустным взглядом обвел свежие холмики земли и пошел в крепость. Его одолевали тревожные мысли. Бог ты мой, хоть бы остальные наши вырвались благополучно, думал он. А может, и они полегли где-то бездыханными телами? О бренный и жестокий мир! Даже ползущая в прахе змея не пожирает так жадно своих детей, как пожираешь ты порожденное тобой! Доколе будешь насыщаться?..
И в голове старого поэта, сами собой, стали складываться строки стихов.
Мир, звенящий железом своих когтей, Ты жаднее голодного пса, о мир! Сколько б ты ни стяжал, ты не станешь сытей, Нам для счастья даешь полчаса, о мир! Мир мне шепчет: «Найдешь ты подругу…» — Ложь! «Окажу вам любую услугу…» — Ложь! «День и ночь предавайтесь досугу…» — Ложь! Ты увертливей спиц колеса, о мир! Ткань души отберешь — ей возврата нет, Ей цены, будь хоть в золоте плата, нет; Прав на то, что захватчиком взято, нет, И враждебна твоя нам краса, о мир! [56]56
Перевод М. Тарловского.
Глава девятая
ГДЕ ТЫ, СЧАСТЬЕ?
Около молодого леска, в стороне от тропинки, идущей с гор в сторону Гапланлы, стоял наспех сооруженный шалаш. Сверху он был покрыт конской попоной. Солнечные лучи, пробившись сквозь неплотные ветки, освещали подстилку из травы и мелких ветвей, лежащие на ней саблю и топор, пустой хурджун на стенке шалаша, черный тельпек, уздечку, плеть. В шалаше отдыхал Тархан. Он поглядывал на тропинку. Легкий ветер, несущий с северо-запада ощутимое дыхание зимы, тихо покачивал верхушки деревьев, изредка обрывая пожелтевшие листья и кружа их над землей.
Вот Тархан легко вскочил на ноги, едва не свалив свое шаткое убежище, высунулся из шалаша:
— Лейла-джан, чай еще не закипел?
Неподалеку весело трещал костер, возле которого сидела на корточках Лейла. Она обернулась на голос, ее огромные глаза лучились нежностью.
— Уже закипел!
Тархан присел возле костра, взял в широкие ладони маленькую, нежную руку Лейлы, заглянул в лицо молодой женщины. Лейла стыдливо потупилась.
Тархан улыбнулся.
— Ладно, ты иди, вымой пиалы, а чай я сам заварю.