Свадьбы
Шрифт:
– Ах, друзья мои!
– восклицал красавец меддах.
– Вы думаете, что если я молод, значит, мало повидал на веку. И знали бы вы, как я сам хотел бы забыть все и вновь стать неопытным, не понимающим жизни юнцом. Да ведь мы с вами начинаем свои сказки словом “было”… Было не было, но куда денешься от самого себя, коли было с тобой. Когда-то я очень хотел встречи с волшебным, непознанным, необъяснимым. И мой путь перехлестнулся с путем самой ал-карысы…
– Как это странно, что именно он заговорил об ал-карысы… Господи, это не случайно!
– Кёзем-султан взволновалась.
– …Ал-карысы - джинн-женщина, с двумя тоненькими, длинными, как щупальца осьминога, пальцами на руках, - рассказывал юноша, - Но боже мой! Если бы только это отличало ал-карысы
“А ведь это страшно… Почему же Мурад спросил меня именно об этом чудовище?
– гадала Кёзем-султан.
– Ал- карысы? Какая нелепая выдумка. Какая в ней извращенность. Вот она - любовь турок к изощренным человеческим страданиям. Убийство стало для этого народа ремеслом. Турки понимают толк в мучениях. Но как же так? Как во чреве гречанки мог явиться изверг? Неужели кровь матери, моя кровь, слабее больной крови властителей Оттоманской империи?.. Ах, Мурад, ты назвал меня чужой… А я взаправду - чужая тебе. Как же ты горько пожалеешь о пьяных словах своих, сын мой…”
Кёзем прикрыла глаза, но не позволила мстительным видением оскорбить свой высокий ум.
Приказала себе слушать меддаха.
– Ах, друзья мои!
– восклицал юноша.
– Я и лошадь завел с единственной целью заманить в свой дом ал-карысы. Вам ведь известно, что для ал-карысы нет большегоудовольствия, как покататься ночью под луной, но ездят они только на замечательных лошадях. Я купил валашского коня, заплатив за него деньги, на которые можно было бы купить дюжину прекрасных турецких скакунов. Но что для человека деньги, если он ищет потустороннее…
Друзья мои, знали бы вы, как забилось у меня сердце, когда однажды утром я пришел на конюшню и увидал: грива моей валашской кобылы заплетена в косицы, а спина и круп ее в пене… Мне недолго пришлось караулить ал- карысы. Она явилась на третью ночь. Ласково пощебетала на ухо кобыле, вывела из стойла, прямо с земли прыгнула ей на спину и уж чуть было не выехала за ворота конюшни, но я не упустил мига. Стоило мне воткнуть сзади в платье ал-карысы иглу, обычную швейную иглу, и она стала покорной, как рабыня.
Кёзем-султан ухватилась за эту мысль.
“Даже нечистую силу превратить в раба - в этом весь турок. Для султана все рабы: и верховный визирь, и последний реайя, но каждый турок, в свою очередь, мечтает иметь рабов. Мир должен состоять только из двух частей: из Турции и подвластных государств, из турок и рабов”.
Все эти немудреные мысли, облеченные в плоть слова, проносились в голове Кёзем-султан. Поверхностный ручеек, под которым ледяной глыбой стояло другое.
“А зачем думать об этом? Мне, султанше, которой вот уже двадцать лет поклоняется вся империя Османа, все турки, хотят они этого или не хотят. Чего еще желать, коли большей высоты в земной жизни достичь невозможно? Высоты попраны. Мне хорошо! И ничто не должно меня тревожить. Ничто! Ни кровь, ни стоны, ни сама смерть, даже будь это кровь греков, стоны гречанок, смерть греческих детей. Сделать этот мир разумным невозможно, ибо даже турецкому султану это не по силам. А мне - хорошо. Мне, мне, мне - хорошо!”
Но и под ледяным материком души Кёзем-султан из перерезанной жилки толчками выплескивалась струйка теплой крови.
“Я гречанка! Я гречанка! А вы только турки. Вы - турки, покорившие народы, припадаете к моим ногам. Но это ноги гречанки! Вы ждете, как пес ждет куска, моего одобрения. Но это одобрение я произношу про себя сначала по- гречески. Турецкими словами, но по-гречески!”
– Ах, друзья мои!
– Юный меддах, распаленный своим же рассказом, возвел
– Друзья мои! Счастью нашему пришел конец. Ал-карысы, пожив у меня год, попросила на один только вечер отпустить ее к своим. “Как же так?
– в удивлении спросил я ее.
– Ты любишь меня, человека, и пойдешь на шабаш, и будешь лакомиться легким какого-то несчастного”.
– “Я люблю тебя, - ответила она, - и я вернусь к тебе, и буду верной твоей рабыней и счастливой женой, но у меня ведь тоже есть мать и отец, братья и сестры… У них ведь тоже есть сердце. И эти сердца в разлуке со мной тоскуют, а наша охота… Что же делать, если нас такими создал бог? Мы без этого не можем жить. И да будет тебе известно, если с того костра, на котором мы жарим легкое, взять углей, размельчить их, развести водой и дать несчастному жениху, или несчастной роженице, ибо только их мы и посещаем, то болезнь тотчас отойдет”.
Друзья мои! Я отпустил ее к своим, но сам пошел следом. В ту ночь они собрались в брошенном доме на берегу моря. Их было много, но только одна в образе повивалки пришла не с пустыми руками. Не знаю, как они насыщаются, наверное, запахом. Мне было так страшно слушать их веселый ласкающий смех, их тихое нежное пение, их воркующие разговоры, что я не посмел заглянуть во двор брошенного дома. Ушли они под утро. Я бросился к костру, набрал углей и помчался разыскивать несчастную. Ноги мои сами привели меня к дому, в котором слышались рыдания женщин и крик новорожденного. Я вбежал в этот дом, растолкал людей, крича им, что могу спасти молодую мать. Никто мне не поверил, но и мешать мне не стали. Господи, как же возликовал я, когда, приняв мое лекарство, женщина тотчас открыла глаза и почувствовала такую бодрость, что готова была подняться с постели. Чудо ошеломило обитателей дома, они не заметили моего исчезновения! А когда опомнились и стали искать и звать меня, я был уже далеко.
Дома я бросился к моей волшебнице, схватил ее за волосы и выбросил за дверь… Трижды приходила она ко мне потом, но дверь моего дома была для нее закрыта… Ей было плохо, я слышал ночами ее стоны и плач, но и мне было не лучше. Удача отвернулась от меня. Когда была в доме ал-карысы, я не знал заботы о хлебе насущном, с нею запасы мои были неисчерпаемы, а денег в доме было всегда ровно столько, сколько требовалось, чтобы исполнить все наши желания… И вот я остался одинок, голоден и нищ. Нет, я не жалел, что выбросил ал-карысы за дверь. Но сердце мое стало каменным. Я не знал с той поры вкуса слез, по и смеха своего я больше не слышал.
Старый меддах, не поднимая глаз от ковра, на котором он сидел, со вздохом сказал:
– Мой дорогой собрат, я чувствую, пора твоего смеха на пороге твоей души, ибо пустыню твоего лица оросили слезы. Ночь неотвратимо сменяется утром.
“Ты прав, старик, - согласилась Кёзем-султан, - счастье твоего приятеля на пороге, но это будет для него не утро. Это будет его полдень, а может быть, и закат”.
– Не дело меддахов - обсуждать слова меддахов, - нахмурился седой, - наше дело рассказывать. И мы не получили знака, что пора кончать. Что ж, ал-карысы страшна, но джинн каиш-беджак пострашнее. Нога-ремень - недаром получил он это прозвище. Каиш-беджак до поясницы - человек, но вместо ног у него хвост. Глубоким вечером выбирается джинн из лесной чащобы на обочину дороги и ждет. Несчастный, тощий, он жалобно просит прохожих помочь ему добраться до ближайшего селения. Простак всегда найдется. Простак всегда готов подставить спину - садись!
И каиш-беджак садится. А сев, опутывает жертву хвостом, душит и сжирает.
“И все это в детстве слушал Мурад”.
– Кёзем-султан оставила рукоделье и покинула потайную комнату. Приказала слуге:
– Меддахов наградить и отпустить. Всех отнесите в разных носилках. Двоих доставить на Аврет-базар, а самого юного в дом на море.
Слуга, откланявшись, вышел, а Кёзем-султан взглядом подозвала к себе старую Фатьму, самую верную свою рабыню, и шепнула ей:
– Я хочу видеть моего сына Баязида.