Свадебный круг: Роман. Книга вторая.
Шрифт:
С ленивым ощущением беззаботности Алексей без всякого интереса смотрел на часы. Десять. В редакции уже давно все сидят за столами. «А где Рыжов?» — наверняка мучается Рулада, любящий, чтоб все новости были известны ему первому.
Алексей смотрел на барометр: кто-то за ночь передвинул стрелку на «ясно». Намерзшийся Валет доверчиво тянулся к Алексею, клал на колени голову. Обстановка была вполне литературная. Русские классики любили собак. И вот он… Алексей храбро сел к столу, разложил бумагу, записные книжки, но странное дело, то, что так четко выстраивалось в голове, вовсе не хотело ложиться на бумагу. Исчезли те красивые, точные слова, которые, казалось,
Поглаживая сочувствующего ему Валета, Алексей шел смотреть в кухонное окно: школа, магазин, сооруженные из слез Маркелова, по дальней дороге беззаботно катил оранжевый трактор, наверное, тоже со слезами выпрошенный Маркеловым.
Чтоб развеяться, Алексей пошел в сарай за дровами. День голубой, веселый; радуется, прыгает Валет. Алексей принес охапку сосновых и березовых поленьев, и вроде стало полегче на душе. Он напишет о Линочке. Опишет такой, какой она была: шумливой, задиристой, но человеком редкой души. И Алексей взялся за ручку, но опять увязло разогнавшееся было перо.
Стало легче, когда пришла жена дяди Мити тетка Таисья, чтобы сварить щи и затушить картошку.
Тетку Таисью по Карюшкину Алексей запомнил светлоглазой, круглоликой, а она оказалась сухонькой, худой. Ему нравились печальные приветливые лица пожилых женщин. В глазах у них таилась тихая грусть. И глаза, и морщинки у губ говорили о терпеливости, о мудром умении не торопиться с осуждением. Такое лицо оказалось у Таисьи.
— Ой, дак мне бы тебя на улице-то и не узнать, гли-ко, какой, настоящий мушшына стал, а ведь эдакой парнечок был, — пропела она с порога и показала рукой, каким был Алексей парнечком. — Как Анюта-то, жива, здорова?
Алексей, навалившись на косяк, рассказывал о матери, о Мишуне, о Раиске и Вальке. Тетка Таисья качала сочувственно головой, снимала шаль. Оставшись в бумажном примятом платке и старой обстиранной кофте с вытянутыми карманами, принималась за кухонные дела. Она бее делала осторожно, боялась стукнуть заслонкой, воду в кастрюлю наливала ковшиком почти беззвучно.
— Ох, ох, ох, — вырывался у нее шепот. — Снега сыпучие, морозы жгучие. Выдуло ведь все у вас, ребята, вьюшку-то не закрыли. Хоть три истопля дров вали, тепло не удоржишь. Картошка-то сгорела. Гли-ко, глико, Я ужо патроновой чулок принесу, дак отчишшу. Патроновым-то чулком хорошо, — разговаривала она сама с собой, — Люся мне из городу привезла чулок-от.
Алексею становилось стыдно сидеть, тупо глядя в бумажный лист, когда старуха щепает на растопку лучину. Он взял из ее рук сухое полено, нащепал лучины, принялся расспрашивать про карюшкинцев.
— Дак мы — здеся, ишшо Вотинцовы. Ольга-то вовсе старуха стала, тожо вроде меня. Галька у нее на ферме работает. Галька-то ведь больно востра. Выходила замуж, с мужиком-то уезжала, да он больно куражливой оказался, дак, витебо, через полтора месяца опять в Ложкари приехала.
Алексей с радостью узнавал слово «витебо» — видит бог. Так же говорит мать.
— В самой-то деревне Илюня Караулов с Марьей осталися, дак, поди, уж померли, плохи были.
О Карюшкине разговор был со вздохами, печальный.
Таисья оживлялась, когда Алексей спрашивал ее о сыне Ване.
— Гарольта-то Станиславовича видела, в Крутенку поехал, дак, поди, и Ваня с ним. Опять чо-то декуюц-ца. Ваню-то хвалят, больно хвалят. Все вместе они.
Потом Таисья говорила, что Люська, меныиая-то, у нее тоже, как Алексей, в городе живет, на экспедитора выучилась. Приезжала, дак хрену целый мешок увезла.
— Хрен-то раньше я все солью с одворицы выживала, расти ничему не давал,
а Люся-то говорит, теперь хрен в ходу. Консерву-хренодер делают, — пояснила Таисья.Потом она обращала внимание на его валенки, стоящие у порога, и говорила, что самокатки лучше фабричных, дак она старику скажет, чтоб перекатал их ему. На новые-то надо три фунта шерсти, а на перекатку, дак меньше.
Алексей слушал маленькую старушку и завидовал определенности ее интересов и заключений. Сварив обед и все аккуратно прибрав, Таисья тихонько стучала ему.
— Пойду уж, Олексеюшко, не стану тебе мешать, а ты учися, — говорила она и надевала старую, тяжелую шубу. — Поешь, жданной, оппетиту хорошова, — она так округло, вкусно произносила это слово «оппетит», что Алексею и впрямь хотелось поесть.
— Давай вместе поедим, тетя Таисья, — просил он.
Обедать Таисья не оставалась. Видно, был для нее теперь Алексей забытым неизвестным человеком, которого она чужалась.
— Как да старик нагрянет? Вдруг из больницы отпустят? Если угаром запахнет, дак в печь-то погляди, поди, головешка там осталась, — наставляла она Алексея. — Ну, учися.
Алексей хмурился: да, мол, надо «учиться», и, поев, шел к столу. Он завидовал Гарьке. Тот занимался понятным, определенным делом. Заскочил проведать, спросил, жив ли Алексей, не пора ли звонить в наборный цех, чтоб присылали курьера за рукописью.
— Пишу молоком, — хмурясь, ответил Алексей.
— Может, привезти флягу сливок? — откликнулся Гарька. — А я сегодня уже отмахал двести километров, ездил в Усть-Белецк на завод, договаривался насчет блоков.
Вечером Серебров ввалился с Ваней Помазкиным. Крутошеий, будто зубр, неуклюжий и сильный, Ваня совсем не похож был на того, прежнего карюшкинского чумазого плугаря, каким помнил его Алексей. Пожалуй, только манера разговора осталась. Слова вылетали быстро, очередями. Лицо молодое, округлое, а кисти рук огромные. Казалось, что эти с въевшимися навечно черными шрамами и обломанными ногтями пятерни гораздо старше самого Вани.
Алексей пытался склонить Помазкина на разговор о Карюшкине, но тот отнесся к тому, что деревни нет, спокойно: ни вашего, ни нашего дому нет. Раз нет, нечего и вспоминать. Его больше задевали нынешние дела. А Алексею казалось, что, съездив в Карюшкино, он сможет узнать что-то необыкновенное, неведомое до этого. Хотя бы то, почему так любили и уважали однодеревенцы его деда Матвея и добро вспоминают об отце, хотя тот погиб совсем молодым, 19-летним.
А Ваня с жаром спорил о каком-то эксцентриковом колесе. Отбирая друг у друга шариковую ручку, рисовали они с Серебровым это колесо на листках бумаги.
— Да нет, не так, — сердился Ваня. Он водил в воздухе крепкопалыми руками и досадовал на инженера.
Серебров морщил лоб, цыкал зубом. И у них были свои мучения, но мучения шумные, веселые и сердитые, а Алексей тоскливо погибал один на один с бумагой.
Серебров хвалился, что во всей красе и полноте покажет Алексею сельскую жизнь, но слова не сдержал: подкатил к дому на «газике» и, хлопнув Алексея по плечу, объявил, что уезжает на неделю в Тульскую область.
Алексей обиженно засобирался домой. Появился повод для отъезда. Он в глубине души даже рад был этому, с него снималась теперь вина, ее добровольно принимал на себя Гарька. Он был виноват, потому что уезжает за какими-то кран-балками. Как Алексей будет тут без хозяина? Нет, он не останется, он вернется в Бугрянск. Ему же надо искать работу. Он пойдет в гороно, потому что, живя здесь, убедился, какой он бездарный журналист.