Свечи на ветру
Шрифт:
— Вряд ли… Мильштейн решил остаться с нами.
— Но…
— Он для бочки слишком велик. Вымахал почти до потолка. Когда же вы, любезный Даниил, приедете со своими варварами?
— Скоро.
— Я хотел бы сопровождать их… Я хотел бы поговорить с доктором Бубнялисом… дать ему некоторые наставления… Все-таки я проработал со своими ребятишками семь лет… Знаю каждого, как облупленного… Соркин, например, сластена… Цейтлин — фантазер. Крут — врунишка… Как вы считаете, я смогу сойти за гавновоза?
— Абель! — возмутилась Злата. — Что с тобой?
— Могу? — набычился директор приюта.
— Вполне, —
— Пенсне я ликвидирую. А нос?
— Что нос?
— Нос подходящий?
— Нормальный.
— А глаза? А уши? А задница? — распалился Абель Авербух. — Господи боже мой! Что за мир? Что за время, если ворота свободы распахиваются не перед любовью, не перед мудростью, а перед дерьмом?
Абель Авербух еще больше ссутулился, как будто подставил плечи в ожидании ноши, и вот впервые за шестьдесят лет ее взвалили — одну бочку, вторую… Сколько?
— Не поверите, любезный Даниил, но иногда чертовски хочется взять в руки что-то огнестрельное и пару раз пальнуть по Вселенной!..
Он поднялся со мной по лестнице, откинул люк, выпустил меня, и седая его голова еще долго торчала среди руин, как затерявшееся в звездной пыли светило.
С тяжелым сердцем возвращался я из подземного приюта. Несмотря на уговор, меня одолевали сомнения. Что, если Абель Авербух в последний момент передумает, откажется от своего слова и никого не отдаст? Уж очень они странные оба: и он, и его сестрица Злата. Путешествуют под землей к морю, пишут без карандаша и мела, рассуждают о Вселенной, восторгаются подвигами бесстрашной вдовы Юдифь, сражаются с Навуходоносором.
Пригонишь телегу на развалины винной лавки, а тебе вдруг скажут:
— Поворачивай оглобли! Никакого Бубнялиса мы знать не хотим. Разве ты не видишь: мы сейчас веселимся пред святилищем в Иерусалиме. Олоферн убит! Навуходоносор повержен.
И не смей перечить, не убеждай, что их главный враг живет не в великом городе Ниневии, а тут, в десяти шагах от винной лавки, что рыскает он не на коне, не в золотом шлеме, а в каске, и что зовут его не Навуходоносор, а Ганс или Фридрих. Или Вильгельм.
Если Абель Авербух нарушит свое слово, все наши усилия пропадут даром. Где мы возьмем других детей? Кто их нам даст?..
Нет, успокаивал я себя, нет, все будет в порядке. Абель Авербух понимает, какая угроза нависла над его сиротами. Абель Авербух пока еще в здравом уме, хотя в погребе легко свихнуться.
Я, конечно, соврал, когда сказал, что он может вполне сойти за золотаря, он даже на водовоза не похож, вожжи ему в руки не сунешь, на передок не усадишь… И дело тут не в пенсне. Абеля Авербуха подведет осанка. С такой осанкой далеко не уедешь: либо лошадь встанет на дыбы и сбросит тебя, либо часовой, заподозрив неладное, остановит.
Придется им попрощаться внизу, в погребе. Или у телеги, пока дети не заберутся в бочку. Ну, а встречу с доктором Бубнялисом можно устроить попозже, если Абелю Авербуху позарез нужно дать ему кое-какие наставления. Впрочем, так ли уж важно доктору Бубнялису знать, что Соркин не только невежда, но и сластена, а Крут — врунишка.
Я шел и думал о том, что станет с Абелем Авербухом, когда он останется один с Златой и умницей Мильштейном. Подыщет себе другое жилье? Наконец-то выберется на свет
божий из подземелья? А может… Может, наберет десять новых сирот и уведет под землю. Сиротами гетто никогда не оскудеет.Как и вдовами.
Как и вдовцами.
Уведет, и опять Злата начнет рассказывать небылицы про великий город Ниневию, про его грозного царя Навуходоносора, и опять Абель будет разучивать с ними азбуку:
— Алеф!
— Бейс!
— Гимл!
— Далед!
Я и сам не заметил, как заговорил вслух, осыпая прохожих буквами, как в веселый праздник симхес-тойрес леденцами.
Прохожие оборачивались и пожимали плечами.
Разве им объяснишь, что я не сумасшедший?
Можно, конечно, предложить Абелю Авербуху поступить в хедер к Юдлу-Юргису и сделаться за короткий срок трубочистом. Но он только поднимет меня на смех. Сорок долгих лет чистил мозги и души. И вдруг — дымоход!..
Чем больше я думал об Абеле Авербухе, тем сильней угнетало меня сознание бессмысленности и тщеты нашей затеи. Допустим, все пойдет, как по маслу, допустим, он не передумает, отдаст всех детей — даже Мильштейна — ну и что?
Ложкой моря не вычерпаешь.
Разве можно вывезти на двух телегах, в двух бочках всех, кому грозит погибель?
В кузове грузовика умещаются пятьдесят человек, а в бочке?
Вымахал до потолка — погибай!
Кашляешь — погибай!
Чихаешь — погибай!
Бочка не должна ни чихать, ни кашлять, ни плакать, ни стонать.
И потом, сколько на свете таких докторов, как Бубнялис? Его детдом не резиновый, не растянешь.
— Ты не на базаре, Даниил, — услышал я голос бабушки. — Это там ведут счет на штуки: одна курица, две свиньи, десять яиц… Разве ты штука?
— Нет.
— И Соркин, хоть он и невежда… и доктор Бубнялис, хоть он в целом городе один — не штука… Кто считает людей на штуки, тот не любит людей. Потому что штуку можно прирезать, как свинью, ощипать, как гуся, выжать, как сыр… А человека нельзя.
— Можно, — сказал я. — Ты раньше сама говорила. Помнишь, у церкви?
— Раньше я была дурой. Живые, Даниил, всегда глупее мертвых.
Она растворилась среди прохожих, только запах остался от ее замусоленного салопа, от ее рта, никогда не знавшего ни устали, ни пощады.
Когда я вошел в дом, то первым, кого я увидел, был служка Хаим. Он стоял на кухне и приколачивал к стене добытый молитвой рукомойник. Рукомойник был старый, с облезлой эмалью и заржавевшим поршнем. Приколотив его, Хаим отложил в сторону молоток, выплюнул изо рта, как зуб, лишний гвоздь, налил в бачок воду и принялся мыть свои сухие старательные руки. Он мыл их долго, неистово дергая заржавевший поршень, смачно причмокивая губами и восхищенно глядя на обильную извилистую струйку.
— Благодать! — приговаривал он. — Благодать!
Служка вытер руки о штанины, победно оглядел рукомойник и сказал:
— У меня для тебя новость, Даниил.
Слова служки прошли мимо моего сознания, не задев его, не вызвав ни интереса, ни любопытства. Я давно привык к его новостям. Опять, наверно, что-нибудь про синагогу, про объявившегося раввина или про его заступника господа бога.
— Твой напарник удрал, — сообщил Хаим.
— Юдл-Юргис?
— Для кого Юргис, а для меня Юдл…