Свечи на ветру
Шрифт:
— Мне надо с тобой поговорить, Даниил, — сказал он, когда мы остались вдвоем.
— Я все знаю, — сказал я. — Ты уезжаешь в Испанию.
— Да, — сказал он. — Только никому не проболтайся. Даже Иосифу.
— Возьми меня с собой, — сказал я.
— Не могу, — сказал мой отец Саул.
— Почему?
— Там война. Тебя могут убить.
— А тебя?
— И меня могут, — сказал мой отец Саул. — Надеюсь, ты без меня не пропадешь.
— А она? — спросил я. — Она пропадет?
— Кто?
— Испания.
— Когда-нибудь ты все поймешь.
— А я и сейчас все понимаю. Ты все равно ничего не изменишь.
— Изменим, —
— Если бы можно было что-то изменить, я бы стал птицей.
— Птицей? — мой отец Саул добродушно засмеялся.
— Мне надоело быть человеком, — сказал я.
— Ты ошибаешься, — возразил мой отец Саул. — Самая прекрасная птица на земле все-таки человек.
Вскоре он уехал, а я остался с Иосифом, со своими снами и печалью.
Мне снилось, будто я стал птицей, добрался с дроздами и журавлями до Испании, отыскал на войне моего отца Саула, будто сел на винтовку и прикрыл грудкой щель, из которой должна была вылететь пуля и поразить его голову, полную каверзных мыслей об Испании, о мировом порядке, о справедливости и, может быть, обо мне.
Часть вторая
Благослови и листья и огонь
Пришла зима, и кладбище замело молодым мохнатым снегом. Молитвенно, как старики на панихиде, застыли озябшие белые сосны. Нахохлились, присмирели от холода неугомонные вороны: каркай не каркай, от карканья снег не растает. Только из трубы валил ядреный дым, осквернявший — помилуй, господи — нездешнюю голубизну неба, да в избе смирно потрескивали горящие дрова.
Могильщик Иосиф лежал на кровати, закутанный в задубевшее, не стиранное со дня покупки одеяло, и белесым, шершавым языком облизывал запекшиеся губы. Я сидел у печки на корточках, подбрасывал в нее пахнувшие грибной поляной чурки, пламя благодарно румянило мое лицо, и я радовался теплу, ибо от него на моих щеках все бойчей пробивалась наиценнейшая, как говаривал покойный мой учитель парикмахер господин Арон Дамский, растительность на свете.
— Когда у мужчины ничего… кхе… кхе… не остается, — пыжился он, — у него еще остается борода.
В избе было тепло и сумеречно. Мне хотелось молчать и думать о зиме, о глубоких и мягких, как облака, сугробах, о боге, невидимом маляре, побелившем за одну ночь весь мир своей чудодейственной кистью. Но вдруг тишину пробуравил хриплый, начиненный лихорадкой, голос Иосифа:
— Даниил!
Могильщик завертелся под одеялом, снова облизал почерневшие губы и выдохнул:
— Ты кого-нибудь, дружок, видишь, когда смотришь на огонь?
— Нет, — ответил я.
— А известно ли тебе, душа Даниил, почему ты никого не видишь? — Иосиф сбросил с себя одеяло и рукавом холщовой рубахи вытер струившийся по широкому лбу пот с такой силой, словно собирался стереть вместе с ним и морщины.
— Неизвестно.
— Нужно совсем немногое… Чтобы все было позади, — глухо сказал могильщик. — Вся жизнь. Но ты, дружок, не отчаивайся, — утешил он меня. — Не успеешь оглянуться, и твоя жизнь пролетит, и ты увидишь.
— Кого?
— Всех своих мертвых. Сядешь у печки, глянешь на огонь, и они предстанут перед твоими глазами… Если ты, конечно, переживешь их… — Иосиф помолчал и уставился на метавшееся в печке пламя. — Позапозапрошлой зимой, тебя еще на кладбище не было, я почти каждый раз видел Боруха
и Лейбу… сыновей моих… Царство им небесное… Особенно, когда топил березовыми чурками… А сейчас, к примеру, я вижу свою Двойру… Сидит и чистит тупым ножом картошку… Она всегда ее тупым ножом чистила… Из бережливости…Сначала мне показалось, будто мой опекун бредит, но глаза Иосифа глядели прямо и ясно, а в нависших над ними густых рыжих бровях серебрилась седина, и от нее его угрюмое, испепеленное лихорадкой лицо светилось тихим предзакатным светом.
— Может, мне сбегать в местечко? — предложил я и с надеждой посмотрел на Иосифа.
— Зачем? — насторожился мой опекун.
— За доктором.
— За доктором? — могильщик рассмеялся, но смех его тут же переплавился в хрип, а затем в натужный кашель. — Был у меня доктор, — сказал он, когда кашель улегся. — Пришел ночью и осмотрел.
— Неправда.
— Правда, дружок, правда. Прощупал меня с ног до головы и сказал: «Иосиф бен Натан Паперный! Собирайся!»
— В больницу?
Могильщик ткнул пальцем в потолок:
— Туда.
И мне снова показалось, будто он бредит.
— Если господь бог велит собираться, аптечные капли не помогут.
— Видать, приснилось, — сказал я, и жалость замкнула мои уста.
— Нет, нет, — с непонятной горячностью воспротивился Иосиф. — За всю мою жизнь мне никогда ничего не снилось. Просто времени не было…
— Для чего?
— Для снов… Меня всегда рано будили, — пробормотал он и снова подавился кашлем.
Поленьев становилось все меньше. В печке догорали дрова, и отсвет пламени багровел на некрашеной стене, как освежеванная туша в мясной лавке Гилельса.
Иосиф запустил тяжелую руку в седые космы на груди и принялся чесать ее с таким остервенением, как будто пытался разодрать грудную клетку и выколупать оттуда проклятый кашель, ускользавший от него, точно мышь в подполье.
— Лучше ты, Даниил, запряги возок и привези сюда служку Хаима. Мне надо обтяпать с ним одно дельце.
Я не понимал, зачем больному Иосифу понадобился не доктор, а служка Хаим и какое они собираются обтяпать дельце. Мне вдруг обрыдло все: и теплые сумерки в избе, и заснеженные надгробия за окном, и сам Иосиф с его проклятым кашлем и мудреными речами об огне и господе боге, якобы явившемся к нему ночью и прощупавшем с ног до головы.
— Пойду пешком, — только и сказал я.
Мне хотелось пошататься по местечку, поглазеть на прохожих, побродить по рыночной площади, наведаться на мебельную фабрику к Пранасу — мы с ним полгода не виделись — и, прежде чем свернуть в синагогу за Хаимом, зайти, может быть, в трактир к Драгацкому и пропустить кружку пива. В конце концов и мне пора обтяпать одно дельце.
— Пешком Хаим не пойдет, — сказал Иосиф.
— Почему? — удивился я.
— Пешком он ходит целый год, — объяснил мой опекун и улыбнулся.
Пришлось запрягать лошадь. Она стояла в сарае, и в ее больших глазах-сажалках цвела зеленая печаль. Неужели Америке не нужны лошади? Мог же доктор Иохельсон забрать ее с собой, возила бы его до тех пор, пока не свалилась бы замертво в какой-нибудь американской волости. После того как доктор бежал от Гитлера и подарил саврасую могильщику, жизнь ее пошла под уклон. Обида то и дело теснила ее лошадиное сердце, и по ночам она громко ржала, сетуя на свою судьбу и захлебываясь от воспоминаний.