Свечи на ветру
Шрифт:
— Фашизм…
— Фаланга…
— Республика…
— Поехали отсюда, — сказал Шимен, — тут совсем неинтересно.
Толпа слушала парня и молчала.
Кладбищенская лошадь равнодушно прядала ушами, пощипывала примятую, росшую вдоль забора траву, над нечесанной холкой жужжали тощие мухи, а Шимен ковырял пальцем в веснушчатом носу, и все было, как прежде, кроме кулака, рубившего воздух, и голоса, полного гнева и тревоги.
— Разойдись! — вдруг послышался другой голос, и я увидел нашего местечкового полицейского. Порядок подбежал к парню и взял его за руку, чтобы
Наконец парень умолк. Толпа разошлась, и я стегнул кладбищенскую лошадь.
— Ты за кого, Шимен? — спросил я у сына доктора.
— Я как папа: за больных и бедных.
— А испанцы бедные?
— Бедные.
Мы подкатили к реке, разделись донага и стали плескаться в теплой, пропахшей тиной и рыбой, воде.
— А теперь, — сказал Шимен после купания, — я тебе открою главный секрет.
— Какой секрет?
— Мы отсюда уезжаем.
— Насовсем?
— Насовсем.
— В город?
— Еще дальше.
— Куда же еще дальше? Неужели в Испанию?
— В Америку.
— Врешь.
— Ей-богу. Папа уже договорился с господином офицером.
— Он вас туда везет?
— Нет. Господин офицер покупает у нас дом и сад.
— А почему вы уезжаете?
— В Америке нет Гитлера.
— Но у нас в местечке его тоже нет.
— Пока его нет, но он там, за рекой, — Шимен махнул рукой в сторону моста. — Гитлер убивает евреев.
— И испанцев?
— Кажется. Он и нас убьет, если мы отсюда не уедем. Так говорит папа. Папа знает. Он учился в Германии.
— А кто будет лечить?
— Кого?
— Всех.
— Приедет другой доктор. Мама не согласна. А я согласен. Папа очень хвалит Америку. Он говорит, будто там поезда под землей ходят, а дома такой вышины — прямо с крыши на небо попадаешь. Поедем вместе!
— Нет. Я буду ждать.
— Кого?
— Своего папу. Может, еще останетесь? А вдруг эти испанцы побьют Гитлера? — Мне было жаль расставаться с Шименом.
— Если папа решил, так оно и будет. Приходи к нам в гости, Даниил!
— Как-нибудь забегу, — сказал я, выпряг из телеги клячу, взял ее под уздцы и повел к воде. Лошадь забрела в реку и стала медленно и жадно пить, поднимая мокрую морду и оглядывая тонущую в белесом мареве окрестность.
Прошла суббота, наступило воскресенье, но Иосифа все еще не было. Не случилось ли с ним что-нибудь в городе? Я лежал на жесткой кровати и со страхом думал о том, что будет со мной, если мой опекун не вернется, кто будет сторожить кладбище, рыть могилы, ухаживать за клячей. Не бросишь же все и не сбежишь к часовому мастеру Пакельчику.
Звезды заглядывали в окна хаты, крупные и светлые, и от их сияния становилось еще страшней. Казалось, тысячи глаз следят за тобой и испытывают твое терпение. Как-то Иосиф сказал, что звезды — это глаза мертвых праведников, попавших в рай, никуда от них не скроешься, ничего от них не утаишь.
Я встал с кровати и задернул занавеску,
но и сквозь тонкий ситец в избу просачивался их свет, да тут еще луна сияла, как надраенная до блеска кастрюля, в которой бабушка варила на зиму варенье.— Кис, кис, — позвал я кошку, чтобы заглушить страх, и она вынырнула откуда-то из темноты и уставилась, грешница, на меня своими звездами. — Хочешь, я тебе сыграю на скрипке?
— Мяу, — согласилась кошка.
Я сыграл ей песенку, которую иногда напевала бабушка, о пастушке и его ягненке.
Кошка слушала меня затаив дыхание, и в ее глазах-звездах было столько сострадания, сколько, видать, бывает и у праведников.
Когда часы на стене пробили двенадцать, я перестал играть и принялся толковать с кошкой о ее грехах.
— Ты сегодня опять растерзала птаху, — пристыдил я ее.
— Мяу, — ответила кошка. Она день-деньской носилась по кладбищу, ловила пернатых, а иногда усаживалась на какое-нибудь надгробие и плотоядно следила за их полетом в небе. Если бы кошки летали по небу, что бы делали птицы?
— Разве птица вкуснее мыши?
— Мяу, — подтвердила грешница.
— Ты попадешь за свои грехи в ад.
Кошка прыгнула ко мне на колени и виновато замурлыкала.
— Почему ты не кидаешься на ворон? Боишься? Бабушка тобой недовольна. Понимаешь? Вороны каркают над ее могилой и не дают ей спокойно уснуть. Лови ворон!
— Мяу, — согласилась кошка. Она знала, где похоронена старуха, приходила на ее могилу, терлась о надгробный камень и жаловалась на свою несчастную долю, на меня, на Иосифа и на птиц, которые почему-то летают в небе, а по земле ходят только для того, чтобы злить ее.
Под утро приехал Иосиф. Он вошел в избу, глянул на меня, потом на кошку и спросил:
— Никто не умер?
— Никто.
— Не отдают твоего старика, малыш, — повинился Иосиф. — Такие вот делишки… Я их там и так и эдак уламывал. Не отдают. — Он грузно опустился на лавку. — Задержался я малость. Пожар тушил.
— Пожар?
— Живет с твоим дедом в одной комнате какой-то пожарник Ицик. Притащил ворох соломы, положил под кровать и поджег.
— Почему?
— Никто ему не верил, что он когда-то взбирался на самую высокую крышу. Вот и решил доказать.
Мой опекун помолчал, покосился на окно, за которым алела ранняя летняя заря, и вздохнул. — Хотя, как подумаешь, может, было бы и лучше, если бы все сгорело.
— И дед?
— Может, было бы и лучше. На старости человек слишком долго тлеет. Ты не забыл напоить нашу уродину?
— Не забыл, — ответил я. — Доктор Иохельсон уезжает в Америку.
Иосиф как будто не расслышал. Он сидел на лавке и молча смотрел на окно, подсвеченное зарею, и в его глазах, как в глазах кошки, не было ничего, кроме усталости и сострадания.
Через две недели к кладбищу подъехал возок Иохельсона. Доктор слез с облучка, высадил жену и Шимена и с какой-то медлительной торжественностью направился к избе Иосифа.
— Мы приехали попрощаться, — сказал Иохельсон.
— Милости просим, — пробасил могильщик. — Мы с Даниилом на прошлой неделе привели обе могилы в порядок.