Свечка. Том 1
Шрифт:
И, чтобы не смотреть в его глаза, ты опустил взгляд.
Лапы у него были сорок пятого размера, наверняка, если не больше, не лапы – ласты в банных резиновых шлепках. Обнажая жилистые щиколотки, начинались или кончались, смотря откуда считать, штаны – разболтанные синтетические треники, из каких не вылезают девять десятых находящихся под следствием и на этапе. За штанами шел вышеупомянутый, явно с чужого плеча, пиджак. Возможно, в нем ходил отставной военный, причем никак не ниже полковника, а то и генерал – дорогого редкого ныне бостона в елочку, и на его широких бортах остались
Под пиджаком виднелась выцветшая красная майка, самая настоящая майка, какие ныне почти никто уже не носит – их заменили футболки. Из-под ее овального выреза на жилистой костистой шершавой груди вырывались синие и яростные языки татуировки.
Он был сед и лыс – это из-за обширной, почти во всю голову, лысины лоб казался широким, каким на самом деле не был, а был довольно-таки скошенным, седые волосины жестко топорщились лишь над большими, вытянутыми вверх ушами на висках и на затылке.
Челюсти крепкие, хищные, в жесткой стальной щетине, со свежей, сочащейся сукровицей ссадиной на скуле, подбородок вытянут книзу и выдавался вперед – такие подбородки бывают у людей, исполненных насмешливости и ехидства.
Лицо его было словно из камня вырезано, но не из мрамора или гранита, из которых делают памятники и надгробия, а из недолговечного песчаника, изрезанного трещинами событий и страданий. Кажется, в иероглифах его лица, в этой прихотливой геометрии морщин была нарезана вся его прожитая жизнь, но прочитать их могли только двое – он сам и тот, кто их нарезал.
Да, а глаза его были маленькими, спрятанными под выступающими уступами надбровий в седых кустистых бровях, кажется, такие глаза не бывают добрыми, но сейчас они смотрели добро и ласково, так добро и так ласково, как только могли смотреть глаза этого не очень доброго и совсем не ласкового человека.
– Не узнаешь? – спросил он, заискивающе улыбаясь, с неумелым притворством в глухом хриплом голосе.
Он хотел тебе понравиться, он очень хотел понравиться!
– Нет! – торопливо отозвался ты и даже замотал головой по-лошадиному, я бы даже сказал – по-ослиному.
Этого только и ждали.
Притихший, глядящий во все глаза и слушающий во все уши вагонзак взорвался громким злорадным смехом.
– Отец!
– Папаша!
– Папочка!
– Батя!
Старик поежился, продолжая улыбаться и смотреть тем же притворно-ласковым взглядом, но общий смех сделал его жалким, и именно в тот момент ты понял, что называющий тебя своим отцом человек – пожилой, старый, старик.
– Что, дед, не признает? – смеясь вместе со всеми, обратился к нему начкар.
– Погоди, гражданин начальник, – не сводя с тебя все того же взгляда, поднял руку тот. – Я-то его сразу узнал, а разве он может? Он же меня совсем не помнит. Маленький был, ма-аленький… Да погодите вы тоже, – обратился он ко всем смущенно, унимая общий смех.
Смех стал быстро
стихать, и в наступившей выжидающей, почти благодушной тишине особенно резко, жестоко, зло, как внезапный удар исподтишка, прозвучал крик с другого конца вагона:– В жопу тыканный твой сынок!
Это был голос рыжего, который ударил тебя по голове бутылкой с водой, и ты испуганно втянул голову в плечи.
Все растерялись от неожиданности, и только называвший себя твоим отцом словно ждал этого крика, он молодо рванулся туда, но, удержанный конвоиром, остался на месте, усмехнулся, тронул ссадину на скуле и, повернув голову в сторону кричавшего, сам прокричал – громко, грозно, требовательно:
– А ты тыкал его?! Ты его тыкал?! – Судя по издаваемым ею звукам, глотка старика была убойного калибра, не глотка – живая труба, изнаждаченная крепким табачищем, еще более крепким алкоголем, беспрерывными матерными ругательствами, постоянным криком.
– Что молчишь, Городской? – прокричал он насмешливо, скосив на тебя свой ободряющий взгляд.
– А мне и тыкать не надо, я таких по глазам вижу! – распаляя себя, запоздало завопил тот.
– А я по глазам вижу, что ты, волчина, сука позорная, подкумок красноповязочный, сам обоими ногами в чушарне увяз и на других пальцем показываешь! – прокричал старик и, словно собираясь запеть, набрав в легкие воздуха, заругался.
Ах, как же он ругался, как матерился – мастерски, играючи, легко…
И все глаголы, глаголы!
Вкладывал, укладывал, приставлял, имел, поминая людей святых и грешных, лесных зверей и нечистую силу, классиков марксизма и забытых политических деятелей советской поры – даже жалко было, когда он замолчал.
Вагонзак потрясенно затих, осмысливая услышанное.
Колеса одобрительно постукивали.
Молчал, переводя дух, старик.
Он не ждал аплодисментов, их и не было, не приняты они в зэковской среде – нахлопать могут, а похлопать никогда, но это был номер, это было выступление, это был парад-алле великого и могучего русского языка!
Молчал и тот, к кому была обращена эта неистовая хула и изощренные поношения.
Мне уже приходилось говорить, что физические поединки между зэками запрещены самими зэками, чаще всего их заменяют поединки словесные. На воле слово лечит, на зоне валит с ног – Городской, как назвал его старик, подавленно молчал.
Прапорщик довольно хохотнул, восхищенно мотнул головой, глянув через плечо на писателя.
– Записывай, писатель! Знаменитым станешь. Или не напечатают? Да напечатают, сейчас такое печатают, я сам читал… Слышь, дед, а повторить можешь?
– Повторить не могу, – мотнул головой старик.
– Почему?
– Не повторяется.
– Не повторяется, слышь? «Не повторяется такое никогда», – начкар вновь хохотнул. – А я тебя узнал, дед! Этапировал я тебя однажды. Это ж ты всю ночь на гармошке наяривал и пел, как они – «Страдания»?
– Было дело, – смущенно улыбнулся тот и почесал лысый затылок.
– А где гармошка?
Вопрос неожиданно расстроил старика, видимо, речь шла об очень большой его потере.
– Нету гармошки, – ответил он тихо и горько.