Сверхновая американская фантастика, 1995 № 3
Шрифт:
Русский писатель, философ, педагог, музыкальный деятель, благотворитель, издатель «Мнемозины» (вместе с В. Кюхельбекером) и «Сельского чтения», автор первых в России утопических романов, сказок для детей и педагогических сочинений, алхимик и кулинар, князь Владимир Федорович Одоевский, служивший в Министерстве внутренних дел, департаментах духовных дел иностранных исповеданий и государственного хозяйства, бывший ряд лет помощником директора императорской Публичной библиотеки и заведующим Румянцевским музеем, — личность даже для пушкинского времени людей блестяще образованных и одаренных, прямо сказать, выдающаяся.
Он жил, по словам его современника, «только для науки, для искусства, для поэзии и для друзей, то есть для всех порядочных и интеллигентных людей, с которыми встречался». А среди тех, с кем князь Одоевский в различные периоды жизни (родился он в 1803, по другим данным в 1804 г., а скончался в 1869) был близко знаком — А. Грибоедов и А. Пушкин, Н. Гоголь
Современному читателю князь Одоевский известен прежде всего как автор «Пестрых сказок» (1833) и философского романа «Русские ночи» (1844), романтических фантастических повестей «Живой мертвец», «Сильфида», «Саламандра», «Привидение», рассказов «Себастьян Бах», «Последний квартет Бетховена», светских повестей «Княжна Мими», «Княжна Зизи», утопического романа «4338 год». При жизни писателя, в 1844 году, вышло трехтомное собрание его сочинений — именно из него и перепечатывается основной корпус этих и некоторых других произведений. Однако только историкам литературы известна опубликованная там же новелла «Душа женщины», которую мы предлагаем вашему вниманию, где автор порицает тяжкий грех — гордость смирения.
Думается, что причина замалчивания этих произведений понятна: среди многообразных интересов князя Одоевского немалое место занимали вопросы религии, мистики, таинственного потустороннего мира, на странствия в котором обречена душа после окончания земного пути. Как человек глубоко религиозный, о чем писал лучший из исследователей его творчества и жизни профессор П. Н. Сакулин (в кн. «Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский. Мыслитель. Писатель». М., 1913), князь Одоевский серьезно был поглощен мыслью о соединении науки и религии. «Нет Науки и Поэзии без Религии, — писал он, — нет Религии без Науки и Поэзии», ибо в душе слиты три стихии' «верующая, познающая и эстетическая», причем «соединение их — есть гражданственность; их развитие — история народа».
Однажды Пери молодая
У врат потерянного рая
Стояла в грустной тишине.
Твой путь не кончился — о нет!
твой путь прервался, —
На лучшем поприще его ты довершишь.
Она умерла. Дом наполнился плачем и стоном.
Друзья, родные цаловали ее поледеневшие ноги, чужие молились лицем о землю. Мало-помалу весть о ее смерти разнеслася по городу и со всех сторон собрались люди небывалые, никем незнаемые: вдовые, сирые, убогие; многие не умели даже назвать по имени свою утешительницу, но каждый рассказывал долгую повесть о благих подвигах покойницы.
Между тем, душа ее носилась над телом, с тем чувством, с которым, кидаясь в постелю, мы смотрим на сброшенную одежду; но едва проснувшаяся, душа не совсем еще покинула земные связи: еще она дышала смертным воздухом, еще радовалась благословениям окружавших страдальческое изголовье, еще скорбела их скорби.
Но вот, мало-помалу все ей легче и легче, невольно тянется она в отрадную вышину, — и с каждым устремлением постепенно скользят с нее земные узы, как капли дождя, сдуваемые с листьев полуденным ветром.
Вокруг нее воздушные степи, свет без теней, ни шороха, ни движения, ни звука, ни цвета, ни образа; ничто не тускнет, ничто не шелестит, ничто не мелькает, — светло, тихо, безбрежно… душа тянется все дальше и дальше…
Но вот, что-то мелькнуло! о радость! то гений-хранитель лучезарный,
блистательный, — в его лике она узнала всех, кого любила в сей жизни, всех, кто любил ее. Гений-хранитель весело манит ее за собою… душа тянется дальше и дальше…Вот послышалися ей чудные звуки, те звуки, которых иногда отголосок отдается в сердце человека, среди легкого сна, после долгой, горячей молитвы, звуки, которых он не умеет ни выразить, ни сравнить с чем-либо в другую минуту…, о! это не обман… пред юною душою во свете сияющие равнины, — не там ли плещут живые струи? — не оттуда ль пашет теплый, живительный воздух? — так уже все земные страдания кончились, и навек… навек все забыто… радость! восторг!… уже гений, улыбаясь, отворяет кристальные врата, — душа рванулась к ним всею силою воли… и остановилась; между нею и вратами как будто черная громовая туча; в той туче мрачные, неисчетные обители опускаются одна под другую; в каждой неистовствует один из грехов человека, от первого крика младенца до последнего стенания старца; и чем дальше, тем мрачные обители мрачней и обширнее; в самом низу клокочет черное пламя… там, что-то неизъяснимое падает в непрестанном кружении, все глубже и глубже, вечно и вечно — в бездну бездонную!…
«За мной! за мной! — говорил улыбаясь душе ее гений-хранитель, — не уж ли ты боишься сей бездны? — быстро пронесешься над нею, — добрые дела твоей жизни поддержат тебя на полете… мужайся… врата отворены, мое вечное лобзание ожидает тебя…»
Душа снова рванулась на отрадный призыв, но заглянула на широкую бездну и отпрянула в ужасе.
— О нет! — говорила она с рыданием, мне ли недостойной, мне ли отворятся светлые двери… меня ли не поглотит черная бездна?.. — Там, в низменном мире, мне верилось, что какою-нибудь доброю мыслию я заслужу еще себе помилование; там тысячи личин одна за другою, скрывали от меня тайные, недосягаемые побуждения бытия! часто, часто углубляясь в свое сердце, я искала своего собственного судилища, нетерпеливо срывала одну личину за другою, и далеко в недосягаемой глубине сердца думала видеть истинного судию моей жизни — а этим судиею была новая личина, пред которой я безумно преклоняла колено.
Но здесь я вижу все ясней и яснее; здесь начинаю зорко читать те неприступные, таинственные буквы, смысл которых незаметно для меня управлял мною! — здесь я с отчаянием уверяюсь, что жизнь моя полна срама и нечистоты, — что не было в ней поступка, не было чувств, не было мысли, которые не заклеймены печатию греха неизгладимого!..
«О! не унывай! — отвечал гений, — собери свои силы… старайся припомнить всю жизнь свою… я знаю тебя — еще до рассвета ума твоего я стоял у изголовья твоей колыбели; ты смотрела на меня, ты улыбалась мне, и окружавшие тебя, по невольному чувству, говорили, что у тебя райская улыбка. Ты возросла, твой ум и сердце развернулись, и с той поры начались твои страдания; я знаю их все! сколько раз я с молитвою приклонялся к твоему сердцу, согревая его моим дыханием, чтоб оно не разорвалось от терзаний — о! тщательно хранил я его, тщательно поддерживал в нем елей доброты и бережно ограждал от буйных порывов жизни, чтоб не погасла святам лампада твоего духа. О! не на радость явилась ты в смертном мире: не улыбка матери встретила первые движения твоего духа; суровый взор чуждой тебе женщины был ответом на твои девственные чувства… Матери у тебя уже не было… мачеха смотрела на тебя с каким-то отвращением, отец почти позабыл о тебе… я все знаю: ты рвалась с любовию к окружающим тебя, ты хотела передать им все тайные, чистые движения твоего сердца, все игривые мечты, которые пролегали чрез твое детское воображение… тебя заставляли молчать, над тобою смеялись, тебе поставляли в вину каждую непритворную мысль, каждое откровенное чувство, тебя учили скрываться, тебя учили не любить и не думать, тебя учили поклоняться демону самости и расчета — и ты не поклонялась ему, ты сохранила в себе дух независимый от смертного срама, ты сохранила в себе младенчество сердца, сохранила в себе радость при виде даров Провидения, при мысли о высоких человеческих мыслях».
— Правда! — отвечала душа, — но от чего? — от того, что я не могла остепенить моего воображения; от того, что мне скучны казались положительные расчеты жизни; мне надоело расчитывать каждый шаг свой; я лучше любила любоваться произведениями природы, искусства, не думать о завтрашнем дне, тешить себя мечтами воображения — не я, а ты, мой гений-хранитель, обуздывал его, когда оно вырывалось за неприступную границу… то была не добродетель — то было… наслаждение лени.
«Прошли годы. Ты яснее поняла жизнь; ты уверилась в ненависти к тебе твоей мачехи; помнишь, как она унижала твое девическое тщеславие; помнишь, однажды принесли тебе новый наряд, его блеском красиво оттенялись твои светлорусые локоны, ты оделась, подошла к зеркалу и едва, с невинною, чистою радостью, заметила, что ты не дурна, — как вошла твоя мачеха, сурово посмотрела на тебя, упрекнула тебя в том, что тебе и в мысль не приходило, она отняла у тебя твой прекрасный наряд, — тебе было очень горько, ты хотела заплакать, хотела идти жаловаться к отцу, и остановилась, скрыла свои слезы и с кротостию повиновалась…»