Свет и мракСборник фантастических повестей и рассказов
Шрифт:
— Затем, чтобы узнать, послушает он Его или нет!
— Да ведь Бог все знает! — Как же Он не знал, послушает-ли Авраам Его или нет?
— Ах, Гриша! Бог дает нам свободу делать так, как мы хотим. Как же Он мог знать: послушает Его Авраам или нет? Он хотел испытать, любит ли он Его больше, чем своего сына?
Гриша ничего не ответил. Он только отвернулся от картины и подумал: «как же Бог не знал, любит Авраам Его или нет?.. Ведь Он все знает!»
Гризли подвела его к Юдифи, и глаза её заблестели.
— Смотри, Гриша,
Гриша молча долго смотрел на вдохновенное лицо Юдифи, на темное лицо спящего Олоферна с оскаленными белыми зубами.
— Как же, — удивился он, — приближенные-то полководца не остановили ее? Значит, они были глупые или изменщики.
— Гриша, да кто же знал это? Она пришла такая красивая, молодая… Кто же мог подумать, что она решится на такой поступок!
— Да как же он не закричал! — удивился Гриша. — Ведь ему, чай, больно стало, как она начала голову-то рубить?!.. Нет!.. Это просто так… все враки одни!..
И он отвернулся от картины, заложил руки за спину и бойко двинулся дальше. Гризли подвела его к «Усекновению главы».
— Вот, вот, Гриша, посмотри сюда. Видишь эту святую голову. Ее отрубили, потому что женщина — вот эта— Иродиада — попросила, чтобы ее отрубили. Видишь: палач кладет эту голову ей на блюдо. Он — св. Иоанн — был праведный, любил правду, а мать этой женщины была злая, лживая; он обличал ее, бранил, и когда дочь её угодила царю своей пляской, и царь сказал: «проси, чего хочешь у меня, я все исполню», то она выпросила у него голову Иоанна Крестителя.
Гриша ничего не отвечал. Он только спросил:
— А это все иудеи были?
— Да, иудеи!
— Этакое чудо, — подумал он: —там женщина отрубила голову, а здесь для женщины отрубили голову.
— Они верно злые были? — сказал он, отвертываясь от картины.
— Кто?
— Да иудеи?
— Нет, они были великие. Это был великий Божий народ. Гриша, а злой был их царь Ирод и злая женщина Иродиада.
Гриша ничего не ответил, а молча прошел в другую залу, с темно-малиновыми обоями, в залу с большим окном в потолке, и это окно, прежде всего его удивило.
— Ишь ты, — проговорил он вслух, — окно-то в потолке! Это зачем же так?
— А так лучше, Гриша, когда свет сверху падает, а не с боков светит… Посмотри, какая прелестная группа этих юношей! — И она подвела его к гениям смерти и жизни. — Посмотри на этого, что сидит. Видишь, какой он грустный, печальный и опустил свой факел к земле. Это смерть; а другой — это жизнь; видишь, как бодро и гордо он поднял горящий факел к небу! Как он радостен!
— А
что это такое хакел? — любопытствует Гриша.— Факел, — поправляет Гризли, — это прежде в древние времена, у греков и римлян были этакие светильники, которыми все освещали.
— А как же вон у нас в церкви на стене написана смерть, что к монаху пришла, так там шкилет и с косой?.. А здесь вон вьюноша? Это, стало быть другая смерть?
— Другая, Гриша, другая! — говорить восторженно Гризли. — В ней нет ничего уродливого, пугающего, отталкивающего. Не правда ли, она не страшна? В ней много грусти, печали. Но она не страшна. Не так ли, Гриша? Ведь прежде лучше представляли смерть, чем теперь, не правда ли?
Но этот вопрос не укладывается в голове Гриши.
«Смерть — все равно смерть… — думает он. Вон мамка умерла, а кака смерть ее взяла: смерть ли с косой или этот вьюноша с хакелом, — не все ли равно! Умерла — и нет ее».
Но Гризли увлекает, уводит его в угол, к статуе Психеи.
— А за смертью вот что идет, Гриша, — вот смотри: другая, светлая жизнь! Вот эта милая девушка, что держит бабочку на руке… это душа человека. Она, как бабочка из куколки, выйдет из тела человека и упорхнет в небеса.
Но здесь представления Гриши окончательно запутываются.
— И у мамки такая же душа? — спрашивает он, указав на Психею.
— Н-нет, Гриша! Это душа всех вообще людей. Мы только воображаем, думаем, что душа человека должна быть такой же красивой, такой же легкой, как эта прекрасная девушка с легкой бабочкой.
— А платье на ней како?
— Это платье носили древние греки. Не правда ли, это красивое платье?
— Зачем же девушку в платье одели, а мужчин вон — все голых сделали? У греков разве мужчины не носили ни платья, ни рубахи?
— Нет, носили, но не всегда. Там тепло, в Греции, Гриша.
— И зимой тепло?
— Да, и зимой тепло!
— И не стыдно им без рубах ходить? — дивится Гриша.
Но Гризли увлекает его дальше.
«Как же мне это прежде не приходило в голову? — думает она. — Смотрела, любовалась на весь этот классический мир и видела в нем только одну красоту, мысль, правду и ничего больше. Нет, это просто — маленький, грязный дикарь, который не может еще видеть внутренней, духовной красоты».
— Гриша, — говорит она, когда они вошли в скромную, голландскую залу. — Гриша, люби красоту, как любили ее древние греки. Они не думали, в рубашке или без рубашки ходит человек, а думали о том, красив он или нет? У них во всем были строй и красота. И что может быт лучше красоты, Гриша? Это лучшее, что дал нам Бог Милосердый!
Но Гриша ничего этого не понял. Он осматривал штучный, мраморный пол и скромное убранство серенькой голландской залы, и небольшие картинки в черных рамках. Утреннее солнце ярко светило сквозь опущенные шторы, и вся зала смотрела приютно и покойно.