Свет не без добрых людей
Шрифт:
– Плохого хозяина, Артемыч, никудышного, - не выдержал Егоров, но старик возразил:
– Нет, хозяин как раз неплохим оказался. Хотел я их по матушке выругать, да вижу: не проймешь таких, больно шкура толстая. Дай, думаю, лаской испробую: "Ребята, говорю, а дождик непременно будет, погубит сено, весь ваш труд погубит". Только я это сказал, как тот лохматый как зыркнет на меня красным глазом: "Откуда, говорит, ты такой заявился, чтобы нас учить. Ты, говорит, за нас, дед, не беспокойся, мы в убытке не останемся. Ты лучше о своих костях подумай, как бы тебе их унести отсюда до дождя". Поглядел я на него: нет, думаю, с таким лучше не связываться, такой двинет тебя, что и вправду костей не соберешь.
– Антон Яловец, - пояснила Посадова, догадавшись, о ком идет речь.
– Как?
– переспросил Артемыч.
– Верно, Антоном звали. И вот тут вижу я, "газик" директорский по кочкам козлом прыгает, сюда направляется, а в нем сам хозяин Роман Петрович. Я его издали по бороде признал. Налетел он коршуном, на ходу из машины выскочил да на этих работничков как набросится. А тот, который Антон, ему "и отвечает: "Время вышло, товарищ директор, мы рабочий класс". Тут Роман Петрович как посмотрит на него. "Это кто, говорит, рабочий класс? Ты, Антон? Нет, ты не класс. Ты деклассированный элемент, вот ты кто, Антон… Вот они - они класс, рабочий класс, хоть и не совсем сознательный, потому
Артемыч Вере нравился - такой бесхитростный, прямой и добрый. Она его слушала с интересом, следя за каждым его неторопливым жестом, за выражением светлых и глубоких глаз, за скупыми движениями жилистых рук. Она считала, что самое выразительное в Артемыче - его руки, в них ей виделась летопись большой трудовой жизни.
Артемыч же, закончив один разговор, тотчас начинал другой. Когда положили в кипящую воду рыбу и все необходимые приправы, он обратился к Егорову:
– Читал я вашу книгу, товарищ Егоров, "Партизанские зори" которая называется. Скажу вам - все описано в аккурат, как было. Только про нашу бригаду, про Романа Петровича, вы мало написали.
– Да что вы, напротив, дела вашей бригады занимают почти третью часть книги, - возразил Егоров. Ему было приятно, что Артемыч прочитал его партизанские записки, вышедшие еще весной отдельной книгой.
– Может, оно и так, только я хочу сказать, что не все вами описано, - не соглашался Артемыч.
– Вот, к примеру, как мы с Мишкой тол в город доставляли. О других вы там пишете, а про нас забыли. А мы сколько этого толу перетаскали в город. И патроны, и гранаты. Сколько переносили. Потому, как нас двое, пара как есть мало подозрительная: Мишка-мальчонка, а я дед-побирушка, вдвоем и ходим.
– Во втором издании, Артемыч, я сделаю много дополнений новых, - пообещал Егоров.
– Мне уже говорили товарищи, справедливо упрекали: много интересного я упустил. Правда, много случаев однотипных, одинаковых, их, может, и не все нужно описывать.
– Как одинаковых?
– всполошился Артемыч.
– Ни у кого такого случая не было, как у нас с Мишкой. Я про тот говорю, когда нас арестовали.
– Что-то я не помню, - признался Егоров, - наверно, это произошло, когда я раненый лежал.
– Все может быть, - сказал старик.
– Только случай уж очень, скажу вам, интересный, и в книжке его описать стоит.
Вера, слушавшая Артемыча с жадностью и непосредственным живым интересом, как слушают сказки ребятишки, попросила:
– Расскажите, пожалуйста, как вас арестовали?
Артемыча уговаривать не нужно. Поковыряв костер кочергой, сделанной Тимошей из орешника, он начал:
– Мы с Мишкой тогда больше на связи работали, между городскими подпольщиками и лесными партизанами. Ходили из леса в город. Нам везло: других арестовывали, убивали, а нам все с рук сходило. Помню, осенью было дело. Дожди шли беспардонно. Грязь, гадкая погода. Приказали нам доставить тол в город в буфет. Буфетчицей наша дивчина работала. Наше дело ей доставить, а ее - передать дальше, кому следует. Взяли мы грязный мешок и туда, наверно, шашек шесть положили. А сверху картошкой засыпали - мокрая, грязная и частью гнилая. Идем. Мишка, он что, он совсем дитя. Сколько ему тогда было? Годов одиннадцать. От силы двенадцать. Смышленый был мальчишка, но неслух, прямо какой-то шутоломный. Скажешь ему: Мишка, так-то делать нельзя. Хорошо, говорит, не буду, а сам все равно сделает, если уж он задумал. Тут ты хоть кол ему на голове теши, а он сделает. Подходим к посту контрольному. Стоит немец-часовой. Оружия у нас, значит, никакого. Только у меня бритва, новая, хорошая бритва, на всякий случай. А тол не в счет, он в мешке с картошкой. Я ж совсем и знать не знал и думать не думал, что у Мишки в кармане штанов толовая шашка и запал с фитилем лежат. Вот что обормот с собой носил. Явную смерть ведь носил. Подошли. Часовой нас остановил. Я, как полагается, мешок на землю ставлю и паспорт ему показываю, тут у меня все честь по чести, без обмана. Поглядел паспорт без интереса всякого, а больше на мешок косится. Я никакого вида не подаю, что взгляды его примечаю, стою себе, как послушный коняга, и жду. А у самого поджилки-то хоть и не дрожат, а настроение поганое: возьмет, думаю, да и высыпет картошку мою. Тут тебе и петля. А то и на месте пристрелит Он, немец-то, поглядывает на меня подозрительно и сердито, а сам носком сапога мешок пинает, дескать, что тут у тебя? Я говорю: "Картошка тут, господин офицер", - офицером его для пущей важности назвал, авось добрей будет. А сам с готовностью открываю мешок, чтоб показать ему - гляди, мол, тут все без обмана. Мишка мой в сторонке стоит, глазенки таращит. Немец и на мальца с подозрением смотрит и зовет его: ком, ком, дескать, подойди. Мишка пугливо лупает глазами, а подходить боится. Я кричу на него: "Подойди, чертенок, не бойся, господин офицер драться не будет!" Пробую тащить его к немцу, а Мишка вырвался да бежать в сторону. Я говорю: "Пуглив мальчонка, господин офицер, били его намедни, вот и боится". А сам злюсь на Мишку, как черт: чего б, думаю, тебе не подойти, не съест же он тебя. А то возьмет да и пристрелит. Что ему стоит, на то он и фашист.
Замолк Артемыч, вздохнул облегченно, минуту спустя продолжал:
– Ну, обошлось, отпустил он нас. Пришли в город благополучно, обругал я мальца маленько и условились: я иду в буфет, а Мишка к хозяину, где мы ночевать должны, - тоже свой человек был. Если, значит, все в порядке у хозяина, то встречаемся через два часа у базара. Пришел это я в буфет. Смотрю, народу, считай, никого нет, человека три-четыре всего. За прилавком Женя стоит, которой я должен груз передать. Подхожу к буфетчице. "Здравствуйте", - говорю, а она в ответ бурчит что-то сердито, роясь в своей кассе, будто и не узнает, и даже не смотрит на меня. Я опять свое: "Картошки, говорю, не надо вам?" - "Да не очень нуждаемся, - отвечает Женя, - весной, говорит, приноси". Вот так задача. Что ж мне делать?
– соображаю. Выходит, тут что-то неладное. "Ну, что ж, говорю, не желаете, как хотите, понесу на базар". И уже уходить собираюсь, а Женя вдруг мне: "Покажите, говорит, хорошая ли она у вас?" Я это мешок в руки да на прилавок хотел было, а она как закричит: "Куда, грязный мешок, нельзя на прилавок, проходите сюда!" Зашел я за прилавок, нагнулась она, будто бы картошку смотреть, а сама шепчет: "За столом шпик, - и тут же говорит уже громко: - Нет, такой не надо, мелкая и гнилая. Нет, не нужна. Теперь сезон, и на рынке есть хорошая". Я мельком взглянул в зал - вижу, в самом деле, сидит один за столиком, пиво пьет, в штатском, а на меня не смотрит. Притворяется, значит. Вышел это я из буфета,
– "Кому продал, за сколько, где деньги?" А денег-то у меня ни гроша. Вот, думаю, и влип. Но тут мысля одна осенила: "Выменял, говорю, картошку на бритву".
– "А зачем тебе бритва?" - "Мне-то, говорю, она совсем без надобностев и ни к чему, только ее на хлеб или на сало можно променять".
– "А-а, спекулянт!" - говорят. "Извините, говорю, время такое - всякому жить хочется. Каждый промышляет, как может. Виноват, говорю, голод не тетка, на всякое заставит".
– "Кому продал картошку?" - "Бабе, говорю, одной бабе отдал: обманула, окаянная, продешевил, теперь сам вижу". А они свое: "Где та баба? Как фамилия?" - "Не спрашивал, говорю, и пачпортом не интересовался. Только скажу вам, господа, баба - плутовка". Не поверили они мне, потащили в полицейский участок. Там смотрели документы, допрашивали. Я точь-в-точь повторил: продал, говорю, с мешком, за бритву отдал. Ну, как заведено, били, без этого у них не бывало.
Артемыч опять остановился, подумал, оглядел с бодрым задором слушателей и продолжал:
– Да, я об одном забыл вам сказать: когда, значит, перво-наперво они меня у церкви схватили, я увидал Мишку своего, и он, стало быть, меня видал и все обстоятельства понял. Следом шел: куда меня вели, туда и он, в сторонке наблюдал. Ну, стало быть, доставили меня в участок, надавали по зубам и начали уже потом допрашивать: кто я и что. Я ж говорю, документы мои у вас, глядите. Я человек старый, убогий - в паспорте в том мне значилось семьдесят пять годов, - живу, как птица, божьим подаянием. Носил в буфет картошку - не взяли, гнилая, говорят. Оно и верно, картошка не первый сорт и гнилая была. Что мне, господа начальники, делать было? Старуха моя с голоду помирает, просит хоть крошку хлебушка. Пошел я на базар было, да передумал: дай, думаю, в дом зайду. Захожу - а баба навстречу. Я ей говорю: купи картошки или давай менять на хлеб. А она мне: хлеба, говорит, у самих уже давно нет, а картошка нам очень нужна. Давай менять. И мне бритву, старая, дала. Больше, говорит, в доме ничего из вещей не осталось. Я подумал-подумал: бритва вещь по старому времени ценная. Думаю, даст мне кто-нибудь за нее буханку хлеба. Взял бритву. Вот и все, господа начальники, как на духу вам выложил, а там что хотите, то со мной и делайте - воля ваша.
– А мальчик? Что с ним?
– не терпелось Вере.
– Мишка-то? Подле участка слонялся, на расстоянии, - ответил Артемыч и продолжал: - А время уже вечернее. Вот они, полицейские, и решают повезти меня в тот дом, к той самой бабусе, которой я картошку отдал. Стало быть, не верят мне. Вышли мы на улицу, моросит дождик, и уже, считай, смерклось. Идем. Я, как полагается древнему старику, еле ноги волочу, а сам соображаю, что врать-то дальше. Один полицай впереди с автоматом, другой позади с пистолетом, а шпик тоже здеся рядышком топает, меня фонариком подсвечивает. Бежать при таком положении никак нельзя - пристрелят. А дом тот, через который я сиганул, уже совсем близко. Деревянный домишко в два этажа, крылечко так с тротуара прямо, двери сквозные: войдешь это, одна лесенка на второй этаж ведет, а прямо - другой ход во двор. Эх, думаю, буду врать - баба могла быть и пришлой, совсем не обязательно из этого дома. Подошли к дому, шпик открывает дверь, сам вперед идет, за ним проходит один полицай, и вдруг сзади неподалеку чиркнула спичка, я вижу, как под ноги нам со вторым полицаем падает вроде кирпича и шипит огнем, а Мишка кричит: "Тикай, дедка, граната!" Оказывается, малец шел следом за нами и уже у самого дома зажег бикфордов шнур и бросил толовую шашку. Полицай второй, он тоже не дурак: видит, бикфорд огнем горит, в любой миг взорвется. Он, значит, тоже в дверь юркнул за теми за двумя, а я в сторону, на улицу скочил, за угол, туда, где спичка чиркнула и Мишкин голос был. Только я отбежал за угол, ка-ак ахнет, ну точно тонновая бомба. И тут меня за руку хватает Мишкина ручонка: "Бежим, говорит, дедка, там все в порядке, ночевать можно". Побежали мы туда, встретились со своим человеком. Я рассказал ему: так, мол, и так, тол в мешке под крыльцом оставлен, а ночевать не будем у тебя, поскольку нас пойдут с собаками искать. Оно хотя и дождь и следы замывает, да все же лучше нам на всякий случай уйти. Благо ночь темная и длинная: далеко отшагать можно. Так мы и ушли.
Вера спросила:
– Скажите, пожалуйста, а где тот мальчик теперь? Он жив остался?
– Михайло-то?
– Старик тепло взглянул на Веру.
– Да там, вот у них в совхозе. Комсомолом командует.
– Миша Гуров, - подсказала Надежда Павловна.
– Гуров?..
– повторила Вера озадаченно. Глаза ее округлились и даже рот приоткрылся.
– Не ожидала… - выдохнула она наконец вполголоса и с усилием: - Такой тихий, скромный.
– Тихие, они, дочка, заметь, все такие, - сказал Артемыч.
– Степка Терешкин не тихий, стало быть, не такой. А у Михаила партизанская медаль и орден Красной Звезды.
"Михаил Гуров. Вот он, оказывается, какой, Миша Гуров".
Недалеко от костра расстелили брезент и два одеяла, расставили закуску. Егоров достал бутылку коньяку и бутылку мадеры. Обед получился на славу. И главное - уха, приготовленная на берегу, с запахом дыма, хвои и озера. Не уха, а подлинное объеденье.
Обещанный концерт начал Сергей Александрович чтением своих стихов. Слушатели были в хорошем настроении, потому и стихи им показались неплохими, хотя в общем это были рядовые вирши, которые сочиняют тысячи людей в возрасте от шестнадцати до тридцати лет.