Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
— Знаешь много, — усмехнулась бабка.
— Баб… — Лушкина рука потянулась к платочку под подбородком, ничего не ощутила и прошла сквозь, до камня, и дальше через камень, и нашла там медленную заботу о чем-то, будто камень был живой. Лушка испугалась непонятного, и отдернулась, и посмотрела на свои колени, подтянутые к подбородку, и увидела проступавшие через них сухие былинки, омытые сошедшими снегами.
— Чего дергаешься, — выразила недовольство бабка. — В детстве спокойнее была.
— Потрогать тебя хотела… — Лушке стало жаль, что нельзя потрогать, раньше бабка была мягкой и пахла земляникой.
— А зачем? — вопросила бабка.
— Чтобы почувствовать, —
— Без этого чувствуй — больше войдет, — сказала бабка, уставясь в волглую даль.
Лушка не отважилась спросить, как можно без этого, и повторила бабкино: устремилась несуществующим взором в весенне-зимние леса и ложбины, и стала расти, и простерлась в землю бледными корнями, ощутила собой медленное пробуждение и приходящее сверху неизбежное тепло, и стала нагнетать к стволам сок жизни, и бесцветной каплей просочилась к самой дальней березовой почке, включив в ней механизм набухания и тайного зарождения будущих мятых листков, и вытекла в другом стволе из старой трещины живой слезой, и ослепилась тихим облачным днем, достигшим лосиной чащи, увидела эту чащу глазами запоздало рождающегося детеныша, один глаз которого узрел талую землю, а другой вознесся сквозь скрывающие сучья к небесному туману, и стала этим благим молочным туманом, качающим зыбку весны, и загудела тепловозом на повороте, и благословила одинокий бревенчатый дом в лесу, еще раз дождавшийся светлого праздника возвращения, и ткнулась тупым рыбьим ртом в исподнюю гладь озерного льда, пробуя уже ненадежную прочность полугодовалого панциря, и пролетела первым тощим комаром над ноздреватым сугробом, скрытым от юга свалившейся березой, и вошла в прочую миллионную жизнь, то быструю, то медленную в своих периферийных проявлениях, но единую, как океан для волн, жизнь без рождений и смертей, без разделения и насилия — нетленный поток материнской субстанции, в которой пребывали как малые части земля и солнце и где не возникало минутных вопросов.
Но человек без вопросов никак, и Лушка отделилась от необъятного, чтобы спросить:
— Что это? — Бабка была рядом и далеко, бабка ее не услышала, а Лушка, опять обнаружив себя отдельной и неполной, повторила: — Кто это?
— Зовущая Мать проходит через небо и землю, — окрестным голосом отозвалась на этот раз бабка.
— А мы? — не смогла отказаться от частности Лушка.
— Мы ответы на ее голос, — прогудела бабка вершиной сосны и вздохом льда, умирающего для рождения воды.
— Корни в земной темноте и комар над сугробом — ответ? — усомнилась Лушка.
— Каждый отвечает как может, — защитила комариную жизнь бабка.
— Но кто-то больше, а кто-то меньше? — нашла несправедливость Лушка.
— Нет, — возразила бабка, — полнота всегда равна полноте. Куст крапивы, когда расцветет в полную силу, и ты, когда совершишь положенное, — вы ее одинаковые дети.
— Получается, что совершают все? — удивилась Лушка.
— Несовершившие отстают, — сказала бабка. — Становятся препятствием на дороге Матери.
— И всё это зачем-то нужно? — Лушка ощущала связывающий всё смысл, но поверить в него было почти невозможно. — Почему же мне никак не поверить?..
— Нужно, не нужно… — пробормотала бабка. — Вывернутые вы. Живой такого вопроса не задаст, — качнулась бабка. — Мертвый вопрос.
— Тогда скажи, что такое смерть? — потребовала Лушка.
— Уменьшение, — сказала бабка.
— А если уменьшение боли? Это тоже смерть?
— Это смерть боли. Тогда через малую смерть воздвигается большая жизнь.
— Но может быть и наоборот? Через малую жизнь — большая смерть?
— Человек
изобрел этот грех.— И если зла соберется много?
— Мать уйдет, а мы останемся. Нерожденные и глухие.
— И только?
— Быть в жизни или быть в смерти. Только.
— А если в смерти, то навсегда?
— До следующего зова Матери через времена. Мать вернется и засеет поле.
— Не так страшно, как я думала, — сказала Лушка почти весело. Бабка отозвалась не сразу, заколыхалась прозрачным маревом, растеклась по мягкой прошлогодней листве.
— Сучок на засохшей осине понимает больше, — объявила она, смешиваясь с нарождающимся туманом.
— Объясни, — потребовала Лушка.
— Нечего тут объяснять, — рассердилась бабка. — Остаться хочешь — оставайся.
Была бабка — и нет.
Приткнувшись спиной к гранитному гребню, Лушка сидела на вершине одна. По склону поднимался туман, растворяя стволы сосен и берез, а вершины укладывая себе на плечи.
У меня нет вершины, и туман затопит меня, подумала Лушка. И голос заглохнет, и в белой мгле я не увижу даже себя, и так будет долго, очень долго, я устану ждать и всё равно буду ждать, и время будет кончаться за временем, но конца не произведет. И неразумная искра жизни, бывшая Лушкой и стянутая в кокон изобретенным ею злом, будет томиться на исходе дыхания, ничего не помня и ничего не имея.
— Баб! — беззвучно крикнула Лушка, взбираясь на уступ, чтобы не утонуть в тумане. — Баб, ведь я не маленькая и мне страшно… — Шелохнулось с другой стороны, и бабка села слева. Сквозь грудь топорщился куст крушины. — Всё так просто, — виновато вздохнула Лушка. — И от этого трудно.
— Пустое, — буркнула бабка. Утешила: — Позади всегда меньше, чем впереди.
— Раньше ты мне ничего такого не говорила, — упрекнула Лушка.
— Раньше и ты не задавала таких вопросов, — напомнила бабка.
— Они же почему-то задаются, — смутилась Лушка.
— Я учила тебя ходить по лесу и не терять направления, а ты среди дня перепутала верх и низ, — прозвучал суровый голос.
— Какой туман… — пробормотала Лушка. — Баб, ты где?
— Иди, — велела бабка откуда-то сверху. — Иди и учись снова.
— Но я никогда не ходила в таком тумане! — закричала Лушка. — Объясни, как делаешь ты?
— Ищу голос Матери и иду на него. Голос Матери… — Бабка зазвучала сразу со всех сторон.
Лушка вскочила, щупая руками неподвижную белую мглу.
— Баб… Баб!
Собственный голос ватно осел к ногам.
Лушка прислушалась. Направления не было.
Палата. Кровать. Прогибающаяся гамаком панцирная сетка, угрожающая провалиться так глубоко, что, того и гляди, окажешься в железном мешке, как в авоське. Походы в душ. Походы в столовую, походы на уколы. Уколов Лушка нахально избегает, честно смотря в глаза процедурной сестре. Вчера в сестре уловилось сомнение, она слишком долго рассматривала Лушку, и Лушка обмерла: укольчики-то страшненькие ей делают, а она все как огурчик.
— Ой, знаете, как мне помогает! — затараторила она. — У меня кошмары были, всё из туннеля не могла выбраться, а теперь ничего такого! И сплю. А то ужас что! Боялась глаза закрыть! А сейчас и просыпаться неохота. Спать бы, спать… — Она надеялась, что ничего в ее словах не противоречит медицинской логике. Ей должны были прописать какое-то успокоительное. Вряд ли наоборот. — Ой, — рассыпалась Лушка, — ой, миленькая, вы так легко эти укольчики делаете — шлеп, и готово! Все говорят, что у вас руки лечебные. Я после вас, как в отпуске, будто водичка теплая — плеск, плеск…