Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
— Ну можно подумать! Ну, прямо святой отшельник — с индивидуальным сортиром!
— У меня выбор — сама понимаешь. Делаю что могу. В любых обстоятельствах надо превращаться в поступок.
— Поступок! Поступки бывают еще те. Я вот превратилась в поступок… Если где-то там сказано «не убий», так по-другому не повернешь. Не убивай, и все тут. И ничего противоположного.
— Я же не претендую на библейские заповеди.
— Претендуешь, претендуешь… Ну, и что этот Петухов?
— Приказ висит, Петухов работает, шеф молчит.
— А мне ни уколов, ни таблеток, ни даже собеседований.
— Не очень обольщайся.
— А чего ему вообще надо? Ты это понимаешь?
— Первый
— Власть ведь тоже нужна, без власти и трамваи ходить не будут. А любовь превращается в насилие, самозащита — в убийство… Как — не убивать?
— Просто не убивать.
— Куда как просто… — пробормотала Лушка.
— Учись играть в шахматы. Обнаружишь, к чему приведет сдвинутая тобой пешка. Послушай, — проговорила Марья, не дождавшись дальнейших вопросов, — ты знаешь, что этого делать нельзя?
— Ты о чем? — спросила Лушка, очнувшись. — Жрать до чего охота…
— Я о том, что ты ушла в отсутствие. Раньше так было? Из этого можно не выйти.
— Я поняла.
— Возможно, псих-президент тебя спас.
— И не говори — такая мелочь: утопил, вытащил…
— Сделай одолжение, привыкни без нянек, пока не поздно.
— А там не хуже, чем здесь, — сказала Лушка.
В глазах Марьи вспыхнул интерес, но она колебалась. Просчитала последствия сдвинутой пешки. В лечебных целях. Все равно ведь не устоишь, подумала Лушка. И Марья не устояла:
— Ты помнишь — ну там… что там происходило?
— Ничего не происходило, — мотнула головой Лушка. Блеск в глазах Марьи потух. Лушке показалось, что она смутилась, — как же, любопытствует о каком-то отклонении. — Да я серьезно, на самом деле — ничего. По-моему, там вообще не может происходить.
— Почему?
Гордись, Лукерья Петровна, Марья вопрос задала.
— Там всё другое, — постаралась объяснить Лушка. — Там границ нет. И всё есть одно… — Марья хмурилась, стараясь понять. — Ты в это входишь и тоже теряешь границы. А границы — это единственная дорога назад.
— Всё, что там и что здесь… какая-то связь есть?
— Да, — кивнула Лушка. — Понимаешь — там есть всё. Совсем всё. Но оно… Как возможность. Это вообще не материя. Это — как состояние. Состояние само по себе. У человека поступки возникают из состояния, правда? А там тела нет, чтобы поступить. Чтобы мочь, нужны границы. Нужно разделение. Вместо всего одного нужно множество разного…
Марья стала тихонечко кивать.
— Ты хочешь сказать…
— Да, — подтвердила Лушка. — Человек оттуда. Как-то, чем-то, но оттуда. Он для того, чтобы задавать вопрос и получить ответ.
— Вопрос? — переспросила Марья.
— Мне показалось — вопросы что-то образуют.
— Ну да… конечно… ну да… — бормотала Марья. — Очевидно же…
— И у меня теперь вопрос… — Лушка возвела очи к потолку: — Зачем нужен псих-президент?
Ей повезло с соседками, они жили незаметно, как тени, и подолгу шептались, проворно оглядываясь на Лушку: не слышит ли? Лушка честно их не слышала, потому что не хотела слышать, у нее своего было сверх головы. Соседок было две, и еще одна койка пустовала, уже давно, хотя Лушка помнила, что на ближней кровати кто-то существовал, от этого существования иногда улавливалось остаточное тепло, и Лушка грела в нем сухожильные руки. Руки впитывали невидимую энергию и направляли ее куда-то по позвоночнику, и там становилось ощутимо и тревожно.
В недавние времена от подобного беспокойства Лушка закатилась бы во все тяжкие, однообразно полагая в этом не терпящую отлагательства жажду партнерства, наполнение которой, признаться, не так чтобы и впечатляло, но другого, понятного, было не выдумать,
да и в голову не приходило заподозрить какое-то иное направление, — ну, не Бог весть какой кайф, но все-таки, а если мальчик понимает, что не на футболе, то и вовсе ничего, и здорово бы о чем-нибудь таком важном поговорить, но никто не знал, в чем заключалось важное, и она тоже не знала, и оба скучно отваливались друг от друга, задавливая ростки то ли тоски, то ли новой жажды. Они не желали беспомощно откликаться, и как бы заранее знали, что росток способен лишь проклюнуться, и предпочитали придушить его на корню и вначале, чтобы избежать голода, который от любой подачки становится лишь сокрушительнее. Лушка считала себя в этом отношении неправильной, никому об этом не заикалась и покладисто терпела, пока можно было терпеть, неминуемую жаркую пустоту.И даже то, что призывные сигналы порождались от чего угодно — от музыки, от цветов, от запахов или ветра, навстречу которому хотелось устремиться, если он был нежен и слаб, и от которого приходилось укрываться, когда он превышал твою независимость и когда хотелось расслабиться в тепле гнезда и неодиночества, — любая радость почему-то поднималась снизу, и даже мысли непредвиденно кончались там же, — даже всё это не заставило ее усомниться в придуманном хвастливом объяснении, что она столь избыточно сексуальна. Концы с концами не слишком вязались, но это дело десятое, расхожее объяснение наличествовало, колесо катилось по колее.
Сейчас бывало похоже, тревожно, что-то изнутри определенно просило наполнения, но невольным картинам прошлого просящее не внимало, не замечая, похоже, их вовсе. Лушка перестала прошлое себе навязывать, и, странное дело, от этого стало как бы легче, а то что с этими горениями делать в бабьем отделении, разве что хватать за полы хромого псих-президента.
Состояние неопределенности и опасения, явно не имевшее никакой любовной окраски, выглядело, однако, беспокойным томлением, какое не раз бывало и раньше и всегда понималось единственным образом. Лушка усмехнулась и сделала решительный вывод, что совсем не является гиперсексуальной особой и наверняка большинство ее знакомых такими тоже не были, а путали, что называется, божий дар с яичницей, заученно сводя многообразие к придуманной схеме и превращая себя в автоматы для исполнения одной лишь половой функции.
И таким же автоматом показался ей псих-президент, исказивший свою жизнь до преступления, давно ставший рабом своего искривленного пространства.
Как, впрочем, и она сама еще совсем недавно. И нужно было оказаться в полной изоляции от прежних привычек, нужно было пройти через потрясение, чтобы содрать с себя уродливую шкуру из кожзаменителя, уже припаявшуюся к неразвитой, анемичной собственной оболочке, и в разреженном воздухе больничной палаты ощутить тепло чуждого сострадания и наполниться благодарностью, жаркой и полноводной, и не спутать, наконец, свое стремление ни с чем другим и ощутить радость, которая не стремится оборваться в пустоту.
Лушка осторожно развернула руки в сторону покинутой кем-то кровати и подумала: как жаль, что ты ушла. Ты бы со мной поговорила. Ты сказала бы что-то только для меня. А я бы поняла и послушалась. И мне, знаешь ли, даже хочется понимать. Я бы задала тебе сотню вопросов и сама бы на них ответила, а без этого я не могу ответить, потому что самой себе почти не задается. Ты бы снова меня пожалела, да, я помню, ты жалела меня, когда я погибала в туннеле. Ты гладила меня по бритой голове и говорила ласковое, хотя бритая голова — это всем неприятно, вдруг я заразная. А ты всё равно гладила, и, может, поэтому я не сгинула. А теперь бы я сказала спасибо и тоже погладила, если хочешь.