Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
Нет, поняла Лушка, он приходил с другой целью. Ей надо было вовремя настроиться на внутреннего зама, но она не предполагала с его стороны никакой угрозы и не искала скрытые смыслы в его поведении. Нет, поправила она себя, угроза была не с его стороны, но он в курсе и каким-то боком с угрозой связан.
И тут, без всякой вроде бы связи, Лушка подумала о следователе, который являлся сюда уже который день подряд, но Лушку разговором не удостоил. Можно было и раньше сообразить: что-то не так. Будь Лушка на его месте, то именно с Гришиной и начала бы. Теперь нарочитость следовательских действий просто выпирала, хотя раньше казалось: не вызывает —
Она отложила увлекательнейший учебник стереометрии, который стягивал материальный мир соотношениями и жесткими зависимостями, за этими зависимостями заподозревалась Лушкой давняя свобода, в которой немыслимо материальное рабство, потому что… Лушкина мысль споткнулась в своем полете о зама и не достигла возможных новых просторов.
Ладно, сказала Лушка, просторы потом, сейчас мне нужен зам.
Зам вошел стремительно, будто сдавал стометровку, и сказал без предварительных нюансов:
— Гришина, вам не повезло. — Лушка смотрела вопросительно. Лучше не мешать. Пусть сам скажет всё, что может. — Ладно, — проговорил зам, — я скажу. Я хотел вас выписывать — на мой взгляд, вы не представляете клинического интереса. Я не раз говорил об этом Олегу Олеговичу, но… Так вот, теперь тоже — но. Я понимаю, вы уникальное явление, и это вынуждает меня… Я хотел вас уберечь. И сейчас хочу. Короче говоря — я оставляю вас здесь на неопределенное время.
Лушка всё так же продолжала смотреть. Зам вздрогнул. Как лошадь — спиной.
— Видите ли, Гришина… В общем, у следователя на вас свидетельские показания. Десять человек видели, как вы душили Марию Ивановну.
— Я?.. — вырвалось у Лушки. Зам покивал с сочувствием:
— И другие десять клянутся, что Гришина, светясь в темноте как покойник, неправильно крестилась не той рукой. И не от плеча к плечу, а от колена к колену. И гипнотизировала несчастную постреволюционерку, скаля зубы и требуя: крови! крови!
Лушка пробормотала:
— Здесь не то заведение, которое должно их лечить.
— Очень интересно, Гришина. Куда же прикажите их определить?
— Да высадить всех на фиг из вашего трамвая! Пусть чапают пешком!
— А пешком — это как? — заинтересовался зам.
— А чтобы сами добывали себе перловую кашу с хеком. Им делать нечего! Они у вас сплетни сочиняют, как стихи!
— Вы так полагаете, Гришина? — задумался зам. — Может быть, может быть… Но речь-то не об этом. Речь, извините, о вас. С их подачи и приговорить могут.
— Да пусть! — легкомысленно отмахнулась Лушка. На лице зама проступило скорбное терпение.
— Понимаете, Гришина… Я здесь не первый год. Понимаете, здесь ложь — не ложь и правда — не правда. Там, за этими стенами, этого не понять. Да, эти свидетели лгут. Да, они ничего не видели. Но здесь утверждение факта не есть доказательство, а отсутствие факта не есть оправдание. Они не видели, но могли почувствовать. И могли вообразить, что чувствуют. А я приходил к вам — чтобы увидеть… Я отдаю себе отчет, что могу ошибиться. Но я предпочел сделать выбор в пользу не-вины. И я… Я не дал согласия на встречу следователя с вами — поскольку это повредило бы вашему состоянию. И я… Я оставляю вас здесь до полного выздоровления.
Он стоял у двери, как подсудимый, и ждал приговора. Он считал себя виновным и не очень надеялся на прощение.
Лушка
ошеломленно молчала. Горло свело протестующей судорогой, и слова канули в неродившееся состояние. Изнасилованное горло соглашалось лишь на бессмысленный крик.Зам прервал молчание дополнительным аргументом:
— В такой ситуации вам лучше не демонстрировать своих умений. Вас могут загнать в угол. Ваша сила станет вашей слабостью.
— Я не… — попробовала выразить себя Лушка. И не смогла.
— Не надо ничего говорить, — поспешно сказал зам, испугавшись, что начнутся самолюбивые возражения. — Я всё равно сделаю так, как сказал.
— Это ваши проблемы… — через силу пробормотала Лушка.
— Я извиняюсь! — решил возмутиться зам. — Они и ваши тоже!
— Да не хочу я об этом! — отвернулась Лушка.
— Ну, так я хочу, — мужественно сказал зам. И вдруг попросил, не очень надеясь на исполнение: — Вы хоть не мешайте мне…
— Я понимаю, — устало сказала Лушка. — Вы хотите, чтобы я сделала вам легче.
Зам поморгал, сообразил, что его оскорбляют, и выпалил:
— Вы просто вздорная кусачая дворняжка!
— Я так и думала, что вы когда-нибудь заговорите нормальным языком, — одобрила Лушка.
— Ну, сколько вам объяснять, Гришина? Следователя очень заинтересовала версия гипноза. Если мы позволим утвердиться этой версии хотя бы минимально, ваша жизнь будет испорчена. Это интересы другого ведомства.
Наконец-то Гришина посмотрела внимательно. Может, вспомнила хотя бы кое-какие фильмы.
— Я не хочу, чтобы вас из одной клиники перевели в другую, — сказал зам.
Лушка внимательно посмотрела в его лицо. Честный был человек, затюканный, непроявившийся, но вдруг вспомнивший, что можно не сдаваться.
— Вы всё еще запускаете змеев, — сказала человеку та Лушка, которая была матерью. Лицо зама осветилось забытой улыбкой.
— Завтра куплю свежий сок, — проговорил он освобожденно. — И мы вместе пойдем к Олегу Олеговичу.
Лушка кивнула.
Но, похоже, она кивнула только для того, чтобы остаться одной и без чужих понуждений осознать происходящее. Она не сомневалась, что зам хотел для нее блага, и, наверно, понимаемое им благо совпадало с мнением о благе всех других людей, или почти всех, и Лушка могла с таким мнением согласиться. Но имела право и не соглашаться. Возникшая проблема подлежит ее личному разбирательству. Лушка не согласна принимать на веру даже самое лучшее чужое решение, потому что чужого к этому решению толкает его собственный опыт, а у Лушки, может быть, опыт совсем другой, и из Лушкиного опыта вполне может вытекать нечто совсем противоположное общему пониманию. Общее понимание заключено в том, что со следователем лучше не иметь дела, а суда нужно бояться, как пожара, потому что засудят. Ну а если в человеке горит именно потребность суда и потребность приговора, если Лушка уже устала быть прокурором самой себе и с облегчением приняла бы безличное пристрастное обвинение — приняла бы его как освобождение от мучительной обязанности бесконечно себя судить и бесконечно самое себя наказывать. Ей легче отстрадать принародно и во всеуслышание, чем бесконечно томиться в бездеятельном повинном параличе. А то, что ее сейчас обвинят не в том убийстве, так это не главное, это, может быть, милость судьбы, позаботившейся о Лушкиной совести, потому что никакому людскому суду Лушка не сможет доказать своего собственного преступления.