Свидание в Брюгге
Шрифт:
— Однако на Счастливую звезду они клюют. Это — земля обетованная.
— Робер достаточно хорошо ее знает, — сказал Оливье.
— Ну, ты преувеличиваешь.
— Счастливая звезда, — сказал Эгпарс, — сказочная обитель. Да, сказочная. Волшебный мир. Мир, который существует в голове, в воображении. Иногда мне хочется, чтобы ее прикрыли наконец, а иногда мне начинает казаться, что она даже социально необходима. Сейчас вам все станет ясно. Кафе Фернана — как шампиньон, выскочивший вдруг из-под земли; доброкачественная опухоль. Нарост на социальном организме, узел, где соединились больница, город и дорога. Вы должны наведаться туда не один раз.
Он внимательно смотрел на Робера своими чуть увлажненными, как у всех близоруких, прекрасными глазами, которые почти не портила краснота, тронувшая веки.
— Это первая и последняя попытка счастья, рай, о котором мечтают больные, причал свободы, правда, сомнительной чистоты, зато бесценной. Мы знаем, что это место нездорово. Там подпольно торгуют спиртным. Но никакие жалобы и протесты не помогают. Иногда бистро закрывают на неделю-другую, потом все начинается сызнова…
— Точь-в-точь как бистро в гарнизонных городках.
Исполнявшаяся шарманкой музыка, рассчитанная на бордели, где отдыхают гусары и артиллеристы, служила прекрасным аккомпанементом рассказу о Счастливой звезде.
— Да, что-то в этом роде. Существует особый замкнутый мирок, скажем, психиатрическая больница. Мир за пределами мира, для одних — ад, вполне вероятно, а для других — пристанище, убежище. В чем вы сейчас и убедились. За его стенами — подлинная жизнь. Та, которую называют «подлинной». А между этими двумя мирами — разные связующие звенья, одно из которых — наше открытое отделение, где мы с вами сейчас находимся и где больные остаются по доброй воле.
— И тем не менее оно запирается.
— Что ж тут удивительного? Конечно, запирается. Это ведь не пивной бар: захотел — вошел, захотел — вышел. Здесь тоже больные, но, в отличие от других, они признают, что не случайно попали сюда.
— А как же… ну тот, самоубийца? — спросил Робер. — Ван Вельде?
Он без труда вспомнил имя.
— Ван Вельде здесь не останется.
Этот коротышка Эгпарс уже опять стоял против парня, который оправлял на себе одежду, не спуская умоляющего взгляда с врача. Видимо, слова доктора дошли наконец до его сознания и вызвали в нем смятение.
Он быстро-быстро заговорил. Оливье перевел:
— Приблизительно так: «Не надо меня отсюда выставлять, доктор. Если вы меня прогоните, я лягу у ограды и буду лежать. Так и знайте, доктор».
— В общем, чтобы не жить, у вас хватает воли, — с чуть заметным раздражением произнес Оливье и пожал плечами.
Оркестр ударил в медные тарелки и звучными аккордами завершил свое выступление, вернув слушателей к временам веселых карнавалов и напомнив Роберу его детство, ярмарки на Иль-де-Франс, оркестры-автоматы.
Слова Эгпарса не давали Роберу покоя, они по-новому осветили минувшие образы детства, вызванные к жизни музыкой. Он вспомнил, что на Иль-де-Франс были такие же больницы — Виль-Эврар и Мезон-Бланш, неподалеку от Гурней-сюр-Марн. Он вспомнил, что мальчиком часто ездил с родителями на сто тринадцатом автобусе и на остановке Виль-Эврар выходили люди «не такие, как все», и еще санитары, повара, родственники, спешившие на свидание к больным, о которых они рассказывали удивительные, почти неправдоподобные истории. «А мой, только вообразите, вот уже целую неделю не узнает меня. И зовет меня просто „мадам“. До чего мерзкая болезнь: чтобы сын не узнавал родной матери!» И маленький Робер пытался представить себе больного ребенка, который не узнает свою мать. «Если бы я заболел, — думал он, — я бы все-таки узнал
свою маму».Чем дальше углублялся он в лабиринт Марьякерке, где пока еще шел ощупью, тем чаще возвращались к нему видения прошлого. Позже, уже юношей, он постиг суть того загадочного состояния, пограничного с болезнью — до чего же неопределенны понятия «здоровье» и «болезнь», — которое можно назвать социальным осмосом и благодаря которому Марьякерке получил ту же притягательную силу, что некогда имел Уссерия. Постепенно Робер возненавидел сто тринадцатый автобус из-за его странных пассажиров. Робер не мог отделаться от глупой мысли, понятной в его возрасте, что безумие — заразно, и с опаской поглядывал на голубые отряды сумасшедших, которые направлялись в близлежащие деревни, где они работали в садах: подрезали ветки, приводили в порядок аллеи. На них была та же одежда, что у больных Марьякерке, только более чистого голубого цвета.
И вот когда настоящее перехлестнулось с уже пережитым, всколыхнуло то, что подспудно жило в Робере, и из забытья вынырнули чьи-то черты, промелькнули какие-то, будто незначительные, сценки, подняли голову старые страхи и старые обиды, — он почувствовал себя припертым к стене. Ему не пришлось долго копаться в себе и искать, что нанесло окончательный удар. Навязчивый фокстрот, исполняемый Мортье, неожиданно сменился романсом, который Робер узнал с первых же тактов.
Это были Розы Пикардии Хайдена Вуда.
Еще когда у Фернана в Счастливой звезде он услышал знакомую мелодию, в нем шевельнулось неясное и тут же потухшее ощущение, которое теперь отстоялось и определилось: ощущение неотвратимости. Звуки знакомой песни ножом резанули по сердцу, и оно откликнулось нестерпимой болью. Никто не мог поколебать Робера в убежденности — сродни той, которая пронизывает античную трагедию с ее идеей неумолимости рока, — несмотря на слишком незначительный повод, что эта песня отчаяния роз, распускающихся под небом Пикардии, должна была прозвучать здесь, в лечебнице Фламандии. Что она ждала этого момента. Что и Розы Пикардии и страх Жюльетты, невразумительное приглашение Оливье Дю Руа, неудавшееся самоубийство Ван Вельде, шпионство Улыбы, тревожный голос невидимой Сюзи — все это пока не пригнанные и пока не поддающиеся расшифровке обрывки некоей драматической реальности, осознать которую ему надлежит.
Сейчас речь шла о всей его жизни, его единственной жизни, вернее, той ее части, которой он мог сознательно управлять настолько, насколько это в его человеческих возможностях. И Марьякерке, который поначалу оборачивался для него обещанием отдыха, покоя, разрядки, теперь повернулся к нему другой стороной. Придется еще раз пересмотреть свою жизнь и выйти отсюда, куда он попал, вероятно, все-таки случайно, иным человеком.
Робер целиком отдался этому двойственному состоянию, не пытаясь определить его словами и будучи уверенным, что внутреннее чутье его не обманывает.
Розы распускаются под небом. Пикардии, И разносит ветер сладкий аромат.Он выйдет отсюда обновленным: это возвещала мелодия, исполняемая оркестровым ансамблем, в котором аккордеон и саксофон изо всех сил старались перещеголять друг друга, соревнуясь в прочувствованности исполнения.
Незамысловатая песенка проделала длинный путь.
Ее пел отец Робера своему маленькому сыну, а когда отец вернулся с войны в двадцатом году и на нем был голубой (в прошлом голубой, голубой далекого прошлого) мундир сержанта пехоты первой мировой войны, он пел ее матери, шевеля пышными усами: