Свидание в Брюгге
Шрифт:
Особенно хорошо, когда музыкальный автомат, не зная устали, нанизывает одну мелодию на другую. А вот и Мортье пустил вскачь своих карусельных деревянных лошадок. Теперь Робер не сомневался, что Мортье уже здесь развлекал его. Утром хотя бы, когда он отправился в этот вояж. Значит, машина крутилась по кругу и никто и не думал ее останавливать?
— Да, — подтвердил Оливье. — Вообще-то так не должно быть, но у служащих голова занята другим. И они предоставляют автомату самому решать, как поступить.
— Что правда, то правда. — Эгпарс прикусил губу и вдруг снова прыснул, тыча пальцем в рисунки. — Действительно, голова у моих служащих занята
Но Робер вдруг посерьезнел. Вот сейчас пойдет Розы Пикардии.
Апрель снова входит в мою Пикардию, И розы опять зацветают в садах.Кровавые розы. Перед глазами Робера прошло не меньше сотни больных, и ему начало казаться, что его лицо становится тоже маской: безумие исказило черты, расширило зрачки, заострило скулы. Безумие. Слово ненаучное, пусть, но Робер не хотел от него отказаться, оно было принято народом, за ним стояло прошлое, оно означало и страдание, и еще что-то непостижимое, что удалось схватить Брейгелю и Иерониму Босху, — безумие Корабля дураков у Эразма, слишком умное безумие, безумие безумной Марго и короля Лира, безумие безумных Гёла.
Навстречу им поднялся человек, трудившийся над яслями. Эти декорации были больших размеров и более продуманны. Настоящий театр в миниатюре, где преобладали красные и черные цвета. Вокруг яслей росли картонные ели. Сделав несколько шагов, мужчина остановился. Он очень смотрелся на фоне яслей — законченный портрет в стиле барокко. Ему было около пятидесяти. Белые, в известке, руки; напряженное мертвенно-бледное лицо, — в каком музее восковых фигур позаимствовал он его? Угольно-черные глаза; волосы седые, редкие, и сквозь них просвечивает желтый череп; на лбу густая сеть морщин, меняющая свой рисунок при каждом слове; кривоватый нос, безгубый рот, словно порез бритвой; торчащие скулы с дряблой кожей и множество отвислых складок на шее, где судорожно ходит кадык.
— Я слышал, мосье Букэ, вы отказались принять участие в представлении? — обратился к нему Эгпарс с подчеркнутой учтивостью, какой он обычно воздействовал на больных.
— Да, дохтор. Я не умею сейчас смешить их, дохтор, не умею.
Он, как все штими, пользовался характерной формулой северян: «уметь» — то же, что «мочь». Рубашка, слишком большая для него, измялась почти так же основательно, как и его лицо, а холщовые штанины, слишком высоко болтавшиеся над тапочками, позволяли увидеть ядовито-зеленые носки.
Букэ смотрел прямо в лицо, не отводя своих беспокойных глаз с дряблыми веками. Именно таким Робер и представлял себе настоящего сумасшедшего. Он говорил скороговоркой, повторяя все одну и ту же фразу:
— Я не умею, дохтор, сейчас, я не умею работать клоуном и смешить публику. Я думал сначала — ничего, но нет, вижу, что нет.
— Вы хорошо сегодня спали?
— Плохо. Никак не мог заснуть. Совсем спать не могу. Всю ночь ворочаюсь.
— А вы принимаете успокаивающие?
— Да, конечно! Но все равно не могу. Всякие мысли лезут в голову, и я не сплю. Ночи тут такие длинные.
— Но, наверное, не длиннее, чем в тюрьме? — осведомился Эгпарс у больного.
На миг у того появилось выражение, как у мальчишки, пойманного с поличным. Да, тут крыть нечем: в тюрьме ночи длиннее, чем в больнице.
У
Робера сердце защемило от жалости к этому бедолаге. А Букэ продолжал:— Я так расстроился, мосье дохтор, из-за рождества. Ведь я обещал, — и вот!
— И что же вы показывали в ваших клоунадах?
— Я играл Августа. Я слишком часто менял бледного клоуна Пьеро на Августа. С этого все и пошло. Я не мог до конца почувствовать бледного клоуна Пьеро. Они очень не простые и хотят все время быть над вами. Но когда они разгримированы, что Пьеро, что Август — разницы никакой. Так нет же. Они растаптывают тебя! Скажите на милость — звезды! Поганки паршивые!
— Так что же вы все-таки делали?
— Все, что делают клоуны. А особенно я любил номер с зеркальным стеклом.
— Как, как?
— Ну да, мосье дохтор. Со стеклом. С зеркалом. Его одалживают у кого-нибудь из зрителей. А потом разбивают. Клоун хочет скрыть свой проступок от владельца и делает вид, будто глядится в его зеркало, а партнер повторяет за ним все движения, но так, как они отражались бы в зеркале, чтобы зритель поверил в зеркало. Клоун вытирает зеркало, дует на него и кривится, будто в нос ему ударило чесноком.
Букэ загорелся. Быстрым жестом он взъерошил себе волосы, оставив в них кусочки известки. Он вытирал воображаемое зеркало, дул на него, корчил смешные гримасы, оттягивал веко, чтобы заглянуть в глубь глаза. Но не было партнера, и некому было повторять его жесты. И внезапно игра оборвалась. Клоун Букэ исчез, а его место занял другой: бледный человек с черными, полными слез глазами.
— Вот видите, мосье дохтор, я больше не могу. Я не могу играть клоуна, когда передо мной нет ребенка. Я несколько раз пробовал, но, как дохожу до этого места, все рушится!
Он тоже «рушился». От клоуна Букэ остались одни лишь обломки.
— Я ничего не понимаю, дохтор. Я не чувствую себя. Я больше не владею собой.
Раньше Робер часто давал по телевизору цирковые программы, подготовленные Маргаритисом. Он знал клоунов, Букэ считался одним из наиболее талантливых.
— Конечно, — сказал Оливье, — когда так любишь детей, как ты…
Букэ кивнул головой в знак согласия и с выражением беспредельной грусти склонил голову набок. Потом подошел к Роберу, в надежде, что новый человек найдет, чем утешить его.
— Мосье дохтор, я уверен, мосье дохтор поймет меня. Вы ведь знаете мою жизнь, мосье дохтор. Я Букэ, клоун, знаменитый клоун…
Оливье за спиной клоуна усиленно моргал Роберу: мол, поддержи игру.
— Да, мосье Букэ, я смотрел вашу историю болезни.
— В таком случае, мосье дохтор не может не понять, почему я не должен, не могу участвовать в рождественском представлении.
И приходит апрель, мягким солнцем согретый… И желаннее вас никого не найти…Песня лезла в уши!
— Нет, нет, Букэ, — вмешался ординатор, — вы непременно должны показать ваш номер. Не правда ли, мосье Эгпарс?
— Да, да, — подтвердил Эгпарс, внимательно и заинтересованно относившийся ко всем своим больным. Он был всегда с ними, жил их жизнью, его способность свободно переходить из одного мира в другой, словно из залы в залу, поражала не менее, чем все остальное.
Клоун в нерешительности переминался с ноги на ногу.
Оливье пытался взять его панибратством.